Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22      



Кэтрин  ХИЛЛМЭН

  ЛАМПА ЦАРИЦЫ ШАММУРАМАТ 

«Ветром хотел бы я быть, чтоб, гуляя по берегу моря, ты на открытую грудь ласку мою приняла...»

 

Филодем отложил навощенную табличку и некоторое время сидел неподвижно, глядя на игру теней под бронзовой лампой. В его мозолистой, иссеченной шрамами руке стилос казался игрушкой, такой же неуместной, как сама эта рука, праздно застывшая на малахитовом столике среди флаконов и коробочек с благовонными притираниями. Рядом с ним все и вся как-то сразу становилось непрочным и хрупким.

Донесшийся из глубины покоя вздох оторвал Филодема от его печальных, стократ передуманных мыслей. Он поднялся и, с опаской обходя изящную мебель, потому что его сковывала собственная сила и он боялся наделать неловкостей, стараясь не шуметь, приблизился к ложу. Спящая Поликсена разметалась, истомленная его ласками, бесстыдно-обольстительная в своей наготе. Над золотистым прямоугольником, образованным ее плечами и бедрами, как два бугорка над рассветной долиной, мягко выступали опрокинутые чаши грудей. Когда Филодем поочередно коснулся их губами, Поликсена застонала и потянулась к нему, вся раскрываясь, будто цветок, но он уклонился от ее объятий.

– Спи, любимая, я сейчас...

Однако, вопреки словам, Филодем начал одеваться – по-солдатски быстро – и через несколько минут был полностью готов. Табличку со стихами он положил под зеркалом и невесело усмехнулся, как делал всякий раз, когда ему случалось видеть свое отражение. Боги сыграли с ним злую шутку, заточив ранимую и впечатлительную душу поэта в грубое тело кулачного бойца. Это было действительно soma – sema[1].

Еще мальчиком Филодему открылось великое чудо Красоты. Однажды он проснулся от необычного томления, предчувствия чего-то радостного, но вместе с тем наполнившего сердце пронзительной болью. Ночь уже отступила, и мир вокруг окунулся в настороженно розовеющую тишину. И вдруг Филодему послышалось, будто за ней, в самой дальней дали, какую только можно представить, он различает нарастающий гром копыт. Табун лошадей, взъяренный и незримый, пронесся на полном скаку через его смятенную душу. А потом выкатилось Оно – стремительное, жаркое и огромное. Филодем прижал руки к груди, боясь, как бы сердце не выпрыгнуло; по щекам его текли слезы. И тогда из восторга и муки родились стихи, нацарапанные палочкой детские каракули – первые в его жизни и первые, как он верил, в истории мира: ведь до него еще никто подобного не чувствовал.

Но так же рано Филодему довелось узнать, как жестоко умеют смеяться боги. В Пергаме – Афинах эллинистической Азии он видел прославленных поэтов, любимцев муз и смертных: юношей с чеканным профилем и длинными кудрями Гиацинта; благообразных мужей, чья строгая красота утверждалась каждой складкой будто бы небрежно накинутого гиматия; почтенных седовласых старцев. Рядом с ними вихрастый угловатый мальчишка был просто смешон – и уж тем более когда превратился в дюжего парня с грубым голосом, волосатыми ручищами и торсом переносчика тяжестей. Вздумай он с этакой наружностью появиться на агоре и декламировать пленительные строфы о любви, люди от хохота надорвали бы животы и, не дослушав, забросали его грязью. Ибо agathon – Доброе немыслимо без kalon – Прекрасного. Красота не капризная случайность, проливающаяся, как дождь – где попало, но дар богов; они наделяют нею того, кто им угоден, а значит, обойденный их милостью жалок и достоин презрения. И потому все новые свитки папируса – единственного свидетеля его радостей и страданий – ложились в бронзовый сосуд, так и не увидев света.

В конце концов Филодем подчинился судьбе: он сделался солдатом. Если уж на то пошло, служил ведь Архилох наемником. С детства искусный наездник, отлично владевший копьем и мечом, юноша обратил на себя внимание царя Аттала, победителя свирепых галатов, и вскоре возглавил один из лучших отрядов конницы. Здесь он был вполне на месте, и воины – от безусых новичков до бородатых ветеранов – любили своего командира, несшего с ними наравне все тяготы походной жизни. Требуя жесткой дисциплины, Филодем притом никого не стеснял без особой нужды, говорил доходчиво и понятно – больше как друг, нежели начальник, если надо, мог подбодрить грубой шуткой и кстати ввернуть крепкое словцо. У лагерного костра он всегда был готов разделить с товарищем последний кусок, а в сражении, не раздумывая, прикрыть грудью. Но не выставлял свою доброту напоказ, пряча за внешней строгостью. И никто не догадывался, что посреди битвы, когда гремящий вал атаки, усаженный, будто пеной, оскаленными лошадиными мордами и разинутыми в крике ртами, нес его навстречу славе или смерти, в сердце солдата – пусть в самом дальнем и глухом уголке – жил мальчик, давным-давно не умевший сдержать слез перед вечным чудом рассвета.

А гремящий вал увлекал его все дальше – сквозь войны и годы. Они мчались, подобно взмыленным коням, прибавляя шрамов не только телу – душе. В жестких волосах Филодема начала проглядывать ранняя седина. Один за другим сходили в Аид его противники и боевые товарищи. Вырастив четырех сыновей, умер и царь Аттал. Старшему из них, Эвмену, унаследовавшему трон отца, более отвечали дела мирные, но враги опять подступили к его границам, зарясь на богатства Пергама, да и римляне, с которыми еще в прежние времена был заключен договор, требовали исполнения союзнического долга. При таком положении он нуждался в хороших воинах, и доблесть Филодема не осталась незамеченной. Молодой царь, как все Атталиды, покровительствовавший искусствам и наукам, угадал в своем гиппархе человека, способного на много большее, чем орудовать мечом и рассуждать о конской сбруе. Он хотел приблизить его к себе, однако Филодем, к великому изумлению придворных льстецов, выразил желание остаться солдатом.

В то, что он пишет стихи, была посвящена только его подруга – темнокудрая Поликсена, прозванная за ум и красоту «пергамской Аспасией». Поликсена не была обычной гетерой, хотя вела свободный образ жизни. Дочь прославленного кифареда, не однажды увенчанного за победу в музыкальных состязаниях, она имела голос столь дивный, что могла зачаровать даже бездушные камни. Сам богоравный Ахиллес когда-то пленился прекрасной Поликсеной – что уж говорить о простых смертных! Она была желанной гостьей на любом симпосии, и царь Эвмен, когда выпадали свободные от государственных забот часы, охотно посещал ее дом, чтобы послушать игру и пение хозяйки. Тем более странным представлялся выбор Поликсены разодетым и напомаженным щеголям, увивающимся вокруг нее, как мухи около горшка с медом. Они недоумевали, чем привлек ее этот увалень с бычьей шеей, неотесанный солдафон, который только и горазд, что лапать девок да хлестать, на скифский манер, неразбавленное вино. В их изысканном обществе он смотрелся, точно буйвол в посудной лавке. Но вслух этого, естественно, никто высказать не решался – кулаки солдафона были достаточно внушительным аргументом в спорах. Впрочем, говорили они, с улыбочкой пожимая плечами, изнеженные, утонченные красавицы частенько предпочитают мужланов, умеющих на ложе хорошенько намять им бока. А еще рассказывали, будто Поликсена, по примеру царицы Омфалы, наряжается в доспехи любовника, усадив своего Геракла в женском платье за прялку, поскольку ее это возбуждает. И уже совсем шепотом добавляли кое-что насчет быка и Пасифаи. И лишь один человек, кроме Поликсены и самого Филодема, знал правду.

Покончив с одеванием, Филодем направился к двери, но, уже на пороге, еще раз оглянулся. Поликсена спала, свернувшись калачиком, как ребенок, подложив ладонь под щеку, прикрытая только дождем своих растрепавшихся волос. Филодем поднял ковер, служивший вместо занавеси, и вышел.

Сонный раб распахнул перед ним ворота, дивясь про себя, что возлюбленный госпожи покинул ее до рассвета.

– Прощай, Аристипп! – Филодем похлопал его по плечу. – Не поминай лихом. И береги хозяйку.

Аристипп не совсем понял, что он хотел сказать, однако с готовностью кивнул. Филодем был ему симпатичен.

– Хорошо, господин. – И прибавил: – Agathe tyche – пусть будет благосклонна к тебе Судьба!

До утра было еще далеко. Высоко в небе, как надраенный щит, красновато горела плоская луна. Монотонно перекликалась на стенах городская стража. Погруженный в раздумье, Филодем шел по пустынным улочкам, где узурпатор сон прочно утвердил свою власть, но внутренний часовой, который всегда начеку, выхватывал из тишины малейший подозрительный звук. И когда сзади прошелестели легкие шаги, Филодем мгновенно развернулся, полувыдернув из ножен рукоять меча. Но тут же сунул обратно.

– Стратоник! Ну, сколько тебя учить: никогда не подходи ко мне со спины! Это может скверно кончиться.

Стратоник, младший брат Поликсены, похожий на сестру тонкими чертами и миндалевидным разрезом темных глаз, беспечно рассмеялся.

– Значит, такова уж моя судьба – по крайней мере, я буду убит настоящим воином.

– Не говори этого даже в шутку! – Филодем сердито сдвинул брови, но в голосе его была ворчливая нежность.

– Виноват, учитель! – юноша покаянно тряхнул кудрями и состроил такую забавную гримасу, что Филодем не удержался от улыбки. Несмотря на свое легкомыслие – а может быть, именно благодаря ему, – Стратоник обладал счастливым даром привлекать к себе сердца, и на него просто нельзя было долго сердиться.

Несколько лет назад, возвращаясь за полночь с какой-то дружеской пирушки, Филодем натолкнулся в глухом переулке на тройку бродяг, избивающих юношу, почти мальчика. Тот защищался отчаянно, из гордости не звал на помощь, однако силы были уж слишком неравны. Филодему понадобилась минута, чтобы оценить обстановку, и чуть больше – чтобы ее изменить. Когда незадачливая троица, охая и кряхтя, убралась прочь, напутствуемая пожеланием в следующий раз ему не попадаться, Филодем повернулся к жертве. Вытирая кровь с разбитого лица, юноша сообщил, что его зовут Стратоником и живет он вдвоем с сестрой, которая внезапно захворала. Боясь, что до утра ей станет хуже, он в сопровождении раба отправился на другой конец города за лекарем, но на полпути их подстерегли прятавшиеся в засаде грабители и потребовали отдать деньги. Перетрусивший раб, немногим старше господина, пустился наутек, а Стратонику сделалось стыдно, и он ввязался в драку, хотя нападавшие были порядком пьяны, так что, при желании, он без труда мог от них убежать. Филодем, выслушав эту историю, скептически хмыкнул, но ограничился вопросом:

– До дома-то дойдешь, герой? – и, не удовольствовавшись ответом, для большей надежности сам доставил Стратоника в указанное место, где препоручил заботам домоуправителя. Поликсены он в тот раз не увидел.

Филодем уже и думать забыл о ночном приключении, когда несколько дней спустя к нему явился раб с письмом от госпожи. Поликсена встретила его любезно, однако сдержанно, и Филодем с первого взгляда понял, что перед ним не обычная куртизанка, продающая – пусть и очень дорого – свои ласки. Зато Стратоник был искренне рад и не жалел красок, расписывая подвиг своего избавителя, а под конец попросил научить его так же здорово бороться и владеть мечом.

Филодем взялся за дело неохотно: его стесняло присутствие Поликсены, пожелавшей – вещь неслыханная – лично наблюдать за уроками. Но вскоре он привязался к ласковому и веселому юноше, тем более что судьба не послала ему ни братьев, ни сестер. Что касается Стратоника, для него Филодем сразу сделался кумиром и божеством. Он подражал ему во всем до мелочей, мог часами, затаив дыхание, слушать рассказы о битвах и походах и, конечно же, сам бредил воинскими подвигами.

Поликсена, любившая строгую и утонченную красоту, не разделяла его восторгов, хотя была признательна Филодему за то, что он возится с ее братом, пытаясь сделать из беспутного шалопая мужчину. Но однажды Стратоник, которому непременно хотелось испробовать настоящее оружие, в запальчивости слишком сильно ткнул своего наставника мечом, а Филодем, больше обычного раздраженный присутствием Поликсены и оттого рассеянный, пропустил удар. На его плече вспухла багровая полоса, по груди, ширясь, потекла темная струйка. Рабов поблизости не было и Стратоник, невзирая на протесты друга, твердившего, что это пустяковая царапина, и смешно поднимать шум из-за такой чепухи, побежал в дом за шкатулкой с лекарствами. Между тем Поликсена, видя, что кровь не унимается, а Стратоник куда-то запропастился, подобрала край своего легкого хитона, разрезанного на бедрах, и оторвала от него узкую полоску. В следующее мгновение что-то случилось с миром – все вдруг опрокинулось и завертелось, а когда земля утвердилась в прежнем положении, Поликсене было уже не до того, чтобы гневаться на выходку Филодема. Она в полной мере оценила его пыл и темперамент, однако прошло немало ночей, прежде чем с удивлением узнала, что этот кентавр, роняющий слова, точно баллиста – каменные ядра, наделен даром поэта.

Филодем и сам не ожидал, что сможет открыться ей в том, что долгие годы было его тайной страстью и мукой, о чем он запрещал себе даже думать, терзаясь пыткой брадобрея Мидаса. Он привык, что женщин (а было их немало) влечет к нему сила, грубая и необузданная – как выбирают на рынке крепкого раба или лошадь, – и нет дела до того, что чувствует его душа. Теперь все изменилось. Впервые Филодема любили не только за его мужские достоинства и не продажная красотка, чью благосклонность можно купить за пару монет, но та, дружбой которой гордились прославленные скульпторы и живописцы, кому, по слухам, благоволил сам царь. Поликсена стала его тростником, его Сирингой. А нет в мире счастья большего, чем разделить с любимым то, что любишь сам. И, благодарный, он поверял ей самые сокровенные свои мысли, рассказывал о пережитом, делился планами на будущее – к великой досаде и зависти Стратоника. Но брат и сестра были очень близки, и как-то, покраснев до ушей, Стратоник выразил надежду, что Филодем женится на Поликсене.

Однако сейчас, увидев юношу, Филодем нахмурился: он решил, что его послала сестра, а меньше всего на свете ему хотелось долгих проводов со слезами и причитаниями.

– Ты от Поликсены? Она велела мне что-нибудь передать?

Стратоник отрицательно качнул головой. Он мялся с ответом – и вдруг выпалил:

– Ты идешь на войну... возьми меня с собой! – И, пока Филодем переваривал это заявление, торопливо продолжил: – Я уже давно не мальчик, брею бороду, но Поликсена, как прежде, видит во мне несмышленыша, младшего братишку, который хныкал из-за разбитой коленки. Она хотела бы привязать меня к своему подолу. А ведь Александр в мои годы полмира успел покорить. – Стратоник выпрямился; глаза его сверкнули. – Мне тесно в ее кукольном доме, среди ваз, картин и статуй, жеманных, разряженных гостей. Война – вот дело для настоящего мужчины! Что может сравниться с тем чувством, когда, вытянувшись в седле, ты летишь, припав к шее своего скакуна, и яростный ветер трубит тебе в уши! Когда твой клинок входит в плоть поверженного врага, словно в трепещущее тело любовницы. И пусть битва измотает тебя, точно норовистая кобылица – как сладостно потом жить, разминувшись со смертью!

Увлеченный своим красноречием, Стратоник не заметил, что во время его тирады Филодем побагровел и сжал кулаки.

– Глупый мальчишка! – воскликнул он, и лицо его исказилось от гнева. – Бороду ты, может, и бреешь, но вот разумом, не в пример волосам, боги тебя обидели! Неужели это я вдолбил в твою голову такую чушь? Плохой же тогда из меня учитель! Да, война – мужское дело, скверное, грязное и тяжелое, а не забава для пустозвонов и болтунов. Она, как виноградная лоза, приносит три грозди: наслаждения, опьянения и омерзения. Я испробовал каждую из них и потому знаю, что говорю. Война каленым железом прошлась по моей шкуре. Двадцать лет я спал со смертью, как с женщиной, под одним плащом, мне знаком и цвет ее, и запах, и вкус. А ты рассуждаешь, будто собрался на приятную прогулку!

Филодем порывисто шагнул к Стратонику, словно хотел ухватить его за грудки, но, сдержавшись, просто положил руки ему на плечи. Его взгляд стал жестким и чужим.

– Только в лагере тебе не приготовят ни мягкой постели, ни изысканных яств, ни душистой ванны. Зато ждет бездна других удовольствий. Для начала ты хорошенько натрешь свою нежную задницу, так что не сможешь ни сидеть, ни лежать. Купаться будешь во время переправы, уцепившись за гриву коня, когда лошади – и те стонут от ледяной воды. Спать придется прямо на земле, сунув под голову камень или провонявшую потом попону. И радуйся, если получишь на ужин глоток паршивого вина и обрезок тухлятины, пока тебя самого за милую душу жрут вши. – Филодем криво усмехнулся. – А когда ты впервые проткнешь врага – вчерашнего волопаса или дровосека, который держит меч, как оглоблю, и на тебя вывалятся его кишки, твой собственный желудок доскажет то, о чем умолчал старик Гомер.

Стратоник отшатнулся, пораженный не столько словами друга, сколько его тоном.

– Ты коришь меня незнанием жизни, – пробормотал он растерянно, – но как же я смогу познать ее, сидя в четырех стенах?

Вид у него был до того ошарашенный и несчастный, что Филодем смягчился.

– Ладно, – проворчал он, – будь по-твоему. Все равно ты наделаешь глупостей – так уж лучше под моим присмотром. Только ведь сестра тебя хватится...

– Об этом не тревожься! – Стратоник подпрыгнул от радости и бросился ему на шею – так стремительно, что Филодем пошатнулся под напором его чувств. – Я оставил ей письмо.

Филодем с сомнением покачал головой, но сказать ничего не успел. Они как раз дошли до перекрестья улиц, когда навстречу из мрака вдруг вынырнула женская фигура в темных одеждах. К ногам ее ластились псы. Друзья невольно переглянулись – в такую пору и мужчинам небезопасно ходить в одиночку.

Между тем женщина как будто прочла их мысли.

– Не проводите ли вы бедную вдову до ее жилища? Неотложная нужда заставила меня в этот час выйти из дому, а путь до него неблизкий. Зато я вас отблагодарю.

– Хорошо, госпожа... – начал Стратоник – и осекся. Незнакомка откинула покрывало; яркая луна осветила ее лицо. Только что оно было дивно прекрасно, но стоило теням чуть-чуть передвинуться... – Боги олимпийские! – юноша попятился, ощущая сильное желание спрятаться за спину товарища. – Да ты никак Ламия или Эмпуса!

Смутить Филодема оказалось не так легко. Он был прежде всего солдат, хотя, в отличие от грубых и суеверных вояк, сверхъестественное вызывало у него удивление перед тайной, а не трепет. Если в женщине он мог видеть богиню, то в богине – женщину. Однако и у него между лопаток забегали мурашки.

– Прости моего друга, госпожа. Он это не со зла, а по молодости и недомыслию. Да и чарку лишнюю выпил. Но мы к твоим услугам.

Женщина кивнула – в знак снисхождения к слабостям юности – и пошла впереди, окруженная псами. При этом нельзя было не заметить, что держится она отнюдь не робко, как пристало бедной вдове, очутившейся ночью вдали от дома. У городских ворот стражники, перебрасываясь шутками, играли в кости. Их оружие поблескивало в свете костра, словно только из кузни, лица были красны, как у подручных Гефеста. На женщину и ее спутников они не обратили внимания – будто вовсе не видели.

Белая дорога вилась по склону горы, зажатая рядами черных деревьев, немых и неподвижных, точно межевые столбы. Пахло сыростью, влажной землей и хмельными соками ночи. Далеко внизу ворочалось море, с придыханиями и всхлипами, как большой неуклюжий зверь.

Незнакомка достала из складок одежды бронзовый серп. Когда, время от времени, она наклонялась, чтобы срезать цветок или пучок травы, Стратоник шептал молитвы и украдкой творил охранительные знаки. Он уже не сомневался, что перед ним ведьма. Совсем недавно он тяготился опекой сестры, мечтал о подвигах и приключениях, однако теперь проклинал свою глупость и думал с запоздалым раскаянием: «Понесла же меня нелегкая!» Все жуткие сказки, слышанные в детстве от кормилицы, разом ожили в его смятенном воображении, еще расцвеченные собственной фантазией. Стратоник предпочел бы сразиться в одиночку с целым войском неприятеля, чем попасть в когти злобной колдуньи, которая запросто высосет твою кровь или превратит в какое-нибудь мерзкое чудище. Но больше всего юноша терзался мыслью, что страх его будет замечен Филодемом и навек опозорит в глазах обожаемого друга. Стратонику даже в голову не приходило, что его кумир может испытывать похожие чувства, и он храбрился из последних сил, несмотря на то, что ужас грыз его внутренности, как лисенок, спрятанный под туникой спартанского мальчика.

Вдруг незнакомка остановилась.

– Мы пришли, – сказала она, хотя поблизости не было видно никакого жилья – одни только могильные камни белели в лунном свете, отбрасывая тени, узкие и острые, как ножи.

Женщина выпрямилась – царственно величавая; в руке ее вспыхнул факел. Бледное лицо в ореоле волос, густых и темных, извивающихся, точно змеи, беспрестанно менялось. То оно казалось личиком девочки, едва ступившей из детства в юность, то прелестной девушки, гордой сознанием своей красоты, то женщины – зрелой и мудрой. Каждая часть его выражала иное чувство, жила обособленной жизнью. Губы смеялись, а глаза плакали, улыбались гневно и нежно, призывно и грустно. И когда она заговорила, все голоса мира прозвучали, сливаясь, в ее одном.

– Я обещала отблагодарить вас. – Женщина повернулась к застывшему с открытым ртом Стратонику и свободной рукой коснулась его щеки. – Сегодня ты одержал самую великую победу, на какую способен смертный: сумел перебороть свой страх. Проси, что хочешь – и будет исполнено.

Юноша, стряхивая оцепенение, шевельнул пересохшим языком.

– В самом деле?

– Клянусь.

– Тогда вознагради прежде моего друга, ибо это он послужил мне примером для мужества.

Пытливые глаза обратились к Филодему.

– А чего хочешь ты?

Филодем усмехнулся. Ему вдруг сделалось весело, как будто хлебнул молодого вина.

– Ты так могущественна, что берешься исполнить любое желание – и не знаешь, в чем оно заключается?

Красивое лицо нахмурилось.

– Высшее знание – в том, чтобы ничего не знать. Ибо не знающий ничего может все. Однако вопрос – не ответ.

Филодем кивнул на Стратоника.

– Пора мечтаний – юность, а в мои годы приучаются к мысли, что несбывшееся не сбудется. Пусть повезет ему.

Губы женщины тронула странная улыбка, но нельзя было прочесть, что таится в ее глазах.

– Если каждый из вас ценит счастье друга превыше собственного, моя помощь излишня. Обменяйтесь пожеланиями – и все.

– Желаю тебе, – сказал Филодем Стратонику.

– И я тебе тоже... – как эхо отозвался юноша.

– Быть по сему, – докончила женщина.

Она кликнула псов и сгинула среди надгробий – точно сквозь землю провалилась. Приятели снова были одни. Но незримое Нечто еще чувствовалось рядом, и прошло какое-то время, прежде чем они нарушили тишину.

– Как ты думаешь, – невольно сдерживая голос, проговорил Стратоник, – это и в самом деле богиня, госпожа волхований, та, что мы зовем Гекатой, а римляне Тривией – Владычицей Трех Дорог?

Филодем пожал плечами.

– Не знаю. Сколько живу на свете, до сих пор богов мне встречать не доводилось. Но одно я усвоил и тебе скажу: тот, кто крепок духом и твердо стоит на ногах, в их поддержке не нуждается. Трусам же и малодушным они сами помогать не желают. А теперь пойдем. Привыкай к солдатскому житью.

Стратоник бросил последний взгляд на город, который уже штурмовал рассвет, цепляясь белыми пальцами за башенки крепостной стены. Там спала Поликсена, там осталась прежняя его беззаботная жизнь. Но молодость беспечна – ей недосуг сожалеть о прошлом или задумываться над будущим. И, возможно, она в своем праве. Юноша тряхнул головой и зашагал бок о бок с Филодемом, навстречу тому, что уготовила им Судьба.

 

* * *

Тучи над Пергамом сгущались уже давно.

Старая пословица гласит, что двум медведям тесно в одной берлоге. Сирийский царь Антиох был раздражен возросшим могуществом римлян и, не желая поступаться своей властью в Азии, начал подыскивать союзников. Воинственным настроениям Селевкида немало содействовал и укрывшийся при его дворе заклятый враг Рима – Ганнибал. После разгрома что-то сломалось в этом колоссе. Тот, от чьей поступи некогда содрогнулась италийская земля в громовом: «Hannibal ad portas!», превратился в озлобленного, желчного бродягу, изгоя, перед которым одни за другими захлопывались ворота всех городов и двери всех государей. Однако ненависть к выкормышам капитолийской волчицы крепко держала его на свете, и он дышал ею, как иные дышат воздухом, со сладострастием растравляя собственную рану, пока, наконец, не обрел в Антиохе родственную душу.

Но, к несчастью, соседи, знакомые с неумеренными аппетитами сирийца, не спешили плениться его опасной дружбой и сделаться послушными руками для загребания жара римского костра. Когда настал черед Эвмена, Антиох, кроме всего прочего, предложил ему в жены свою дочь. Он рассчитывал, что пергамский царь по молодости лет соблазнится такой приманкой, а еще – союзом с ним, великим, и легко нарушит прежние обязательства. Тогда можно будет и сокровища его пощипать: в сирийской-то казне давненько ветер гуляет. Но тут Антиох ошибся. Атталиды не питали пристрастия к брачным узам. Они либо умирали холостяками, передавая власть племянникам, либо женились очень поздно, как отец Эвмена, Аттал, в сорок семь лет повстречавший свою Аполлонию – дочь простого горожанина из Кизика. Эвмен не был исключением и уж менее всего хотел бы заполучить в супруги перезрелую сириянку, кислую, как уксус, и сварливую, точно рыбная торговка. А наглость и бесстыдство, с какими будущий тесть толкал его на предательство, привели его, обычно сдержанного и рассудительного, в бешенство. Пришлось лукавым посланцам ворочаться несолоно хлебавши. Такого щелчка Антиох простить не мог: еще поплатится этот захолустный царек за свою дерзость.

Тем временем у него самого дела были отнюдь не блестящи. Военное счастье переменчиво, и римляне разбили его при Фермопилах. А дружок римлян кто? Эвмен. Это он их науськивал, подстрекал. Охваченный яростью, Антиох, вопреки советам Ганнибала, ринулся к границам Пергамского царства и топтался там, как вепрь в огороде. Но ему опять не повезло, и вскоре братья Сципионы на пару с Эвменом погнали его обратно. Помятый Антиох ушел за реку Фригий и окопался у городка Магнесия в Сипилонских горах. Здесь он повелел провести ров глубиной в шесть локтей и шириной в двенадцать, по внешнему обводу насыпать двойной вал, а на внутренней кромке воздвигнуть стену со множеством башен. Войска Антиох стянул со всей державы. Одной только пехоты шестьдесят тысяч и двенадцать конницы. А еще – колесницы и слоны. У римлян же вдвое меньше: два легиона да вспомогательные отряды и пергамская конница, которую должен был возглавить сам Эвмен.

И все же, несмотря на многочисленность своего воинства, Антиох лишь огрызался, но не давал втянуть себя в битву. Памятуя о Фермопилах, он прибегнул к хитрости и попытался снестись с захворавшим Публием Сципионом. Даже вернул ему захваченного в плен сына, рассчитывая на заступничество в превратностях войны. Однако, кроме уклончивого совета, ничего не добился. Обе армии уже который день без дела торчали перед укреплениями. Наконец римляне, обозленные проволочкой, приступили к своему полководцу и потребовали вести их в бой. Если трус Антиох сам не выйдет, они прорвутся в его лагерь и перережут сирийцев, как скот.

Споры продолжались до глубокой ночи. Вернувшись к себе в палатку, Филодем сбросил плащ на руки подбежавшему Стратонику и вытянулся на жестком походном ложе, из-под полуопущенных век наблюдая за юношей. Вопреки его опасениям, Стратоник довольно легко приспособился к солдатской жизни. Конники – грубый народ, но веселым, отзывчивым нравом он быстро снискал всеобщую дружбу, в нем видели товарища, а не любимчика командира, хотя, побаиваясь гнева Филодема, воздержались от шуточек, которые обычно проделывают с новичками. За прошедшие месяцы юноша осунулся и похудел, тело его стало более жилистым, голос хриплым, однако губы по-прежнему улыбались, а в глазах блестели задорные огоньки. И сейчас он едва не приплясывал от возбуждения: ведь завтра первый в его жизни настоящий бой.

Глядя на него, Филодем вздохнул. Он слишком много навоевался на своем веку, чтобы ратные труды вызывали в нем приподнятое чувство, да и раньше считал их лишь неизбежной необходимостью. Война была его ремеслом – не более. За двадцать лет он свыкся с ней, как с нелюбимой женой, которой, однако, поклялся в верности. И Филодем честно исполнял свой долг – так пахарь выходит в поле, а рыбак – в море. Но теперь, пытаясь вспомнить, что изведал перед тем, самым первым, сражением, он не ощутил ничего: стократ повторенное, это чувство износилось и стерлось. Даже страх небытия, знакомый каждому живому существу – от труса до храбреца, с годами в нем притупился. Ибо нет на свете ничего обыденнее смерти – кто-то должен уйти, но все прочие до времени остаются. И только одно никогда не тускнело в его памяти: рыжее солнце, огромное и жгучее, которое было, есть и пребудет, когда он сам уже давно обратится в горстку летучего праха. Филодем мог представить мир, где больше нет его, но не мыслил мира без солнца.

– Учитель...

Филодем вздрогнул и провел рукой по лбу. Он совсем забыл о присутствии Стратоника.

– Проверь сбрую, оружие и ложись. Перед битвой нужно хорошенько выспаться, иначе утром будешь, как вяленая рыба.

Юноша послушно выполнил приказание, однако Филодем не спешил следовать собственному совету. Вместо этого он придвинул к себе глиняную лампу, устроив так, чтобы свет не мешал Стратонику; потом достал из седельной сумки чернильницу, тростниковое перо и маленький свиток папируса. Двадцать лет он оттягивал эту минуту, но теперь, похоже, действительно пора.

Когда он поднял голову, Стратоник уже спал, откинувшись на согнутую в локте руку. Что-то беспокойное виделось ему, потому что между бровей залегла морщинка и трепет пробегал по сомкнутым векам, оттененным густыми ресницами. Внезапно лицо его переменилось, губы дрогнули в улыбке.

– Поликсена, скажи Харикло, чтобы испекла на завтра медового печенья...

– Спи.

Филодем поправил край плаща, в который закутался юноша, вернулся на свое место и загасил светильник. Он надеялся, что боги – если они есть – простят ему невольный грех, в конце концов, он хотел как лучше.

Проснулся Филодем, как всегда, до рассвета. Поеживаясь, он отбросил кожаный полог. Снаружи было темно, промозгло и холодно. С реки тянуло сыростью. Часовые ходили около догоревших костров, хлопали себя по плечам и потирали руки. Гортанно запела труба, возвещая побудку. Небо на востоке начало светлеть – медленно, как бы с неохотой. Черный тон сменился серым, потом грязновато-голубым.

Филодем ждал, но солнца так и не увидел.

 

* * *

– Филодем! Стратоник! – широко открыв глаза, Поликсена всматривалась в темноту позади чадящего бронзового светильника. Но ответом ей было только учащенное биение сердца да шевеление потревоженных теней – из тяжелой, пропитанной благовониями мглы не доносилось ни звука. – Филодем... Стратоник... – повторила она тише и бессильно откинулась на подушки. Страх томил ее, захотелось, как в детстве, с головой юркнуть под одеяло, ничего не видеть, не слышать...

Последние дни Поликсена почти не поднималась со своего ложа в состоянии полубреда, полузабытья, где жар и озноб – два безжалостных стража – сменяли друг друга у одра болезни. Бегство Стратоника оказалось для нее ударом, хотя Поликсена привыкла к выходкам непутевого братца и понимала, что рано или поздно родительский дом сделается для него тесен. Когда орленок становится орлом, его не удержишь в клетке – пусть даже орел он только в собственном воображении. Рабыням и кормилице, заранее оплакивавшим участь молодого господина, она велела молчать: Стратоник защищает отчизну, как подобает в трудный час всякому, если он мужчина. К тому же Филодем, опытный воин, присмотрит за юношей и не даст наделать глупостей.

Но, как ни крепилась Поликсена днем, по ночам ее терзала и мучила глухая тревога. Сколько раз пробуждалась она, как сегодня, с испуганным криком и сердцем, готовым выскочить из груди! Ах, если б она могла быть с теми, кто ей дорог, или хотя бы увидеть их! Одним глазком...

Вдруг Поликсена рывком выпрямилась на постели. Ей вспомнился странный гость – вавилонский купец, посетивший однажды ее дом. Весь вечер просидел он молча, будто немой, хотя не сводил с нее глаз и взгляды эти были красноречивее всяких слов. Такой огонь пылал в них, что Поликсена, от природы не робкая, почувствовала слабость и страх. Прощаясь, купец поклонился ей низко и промолвил: «Госпожа, ты прекрасна, как сама небесная Иштар, счастлив будет тот, кого ты одаришь своей любовью. И я тоже хочу поднести тебе нечто в благодарность за наслаждение от твоего искусства». Сказав это, он извлек из объемистой дорожной сумы сосуд с благовонным маслом и маленькую, на вид совсем невзрачную лампу, сделанную из какого-то тусклого металла. Она была очень старая, вся исцарапана и потемнела. Должно быть, Поликсена не сумела скрыть разочарования, но купец не разгневался – напротив, усмехнулся в холеную, завитую бороду. «Эта лампа непростая, госпожа. Давным-давно, в незапамятные времена, она принадлежала великой царице Шаммурамат – по-вашему Семирамиде, а изготовили ее три демона: Лилу, Лилиту и Ардат Лили. Если сердце твое истомится по возлюбленному, зажги ее – и увидишь милого». Поликсена тогда приняла подарок, однако не поверила купцу. Случая испытать колдовские свойства лампы не представилось, а там происшествие и вовсе забылось. Но теперь... Отчего бы не попробовать? Хуже ведь не будет.

– Харикло!

– Ты звала меня, маленькая госпожа? – откинув ковер, в опочивальню проскользнула сухонькая старушка. Она жила в доме, сколько помнила себя Поликсена, и вынянчила не только ее со Стратоником, но также их отца. Харикло с тревогой вглядывалась в истаявшее лицо молодой женщины, в ее тонкие пальцы, беспокойно теребившие переброшенную на грудь косу.

– Да. – Глаза Поликсены оживились, заблистали почти болезненным возбуждением. – Подай мне лампу – ту, что привез вавилонский купец. И сосуд с благовониями.

Харикло всплеснула руками.

– Голубка моя, послушай старуху! Это недобрый человек с черной душой – я хоть и неученая, да в людях разбираюсь. И подарок его принесет нам беду.

Но Поликсену охватило неодолимое желание увидеть брата и любимого. Сейчас. Сию минуту. Чего бы это ни стоило.

– Делай, как я велю.

Служанка, однако, уперлась.

– Все халдеи – проклятые колдуны. Их козни сгубили нашего Александра.

Тогда Поликсена, как была, нагая, соскочила с ложа и бросилась к ларцу. Харикло, видя, что спорить бесполезно, скрепя сердце подчинилась.

– А теперь оставь меня одну!

Когда Харикло ушла, бормоча под нос проклятья персам, Поликсена наполнила лампу маслом, но медлила зажечь – вся ее решимость куда-то подевалась. Трижды подносила она дрожащую руку к фитилю – и трижды отдергивала обратно. Наконец любопытство пересилило страх, и пульсирующее пламя окунуло ее в оранжево-золотое сияние.

 

* * *

На рассвете холодного зимнего дня войска заняли исходные позиции.

Огромная армия Антиоха, одетая с варварской пышностью, сверкала разукрашенной броней, золотыми и серебряными значками. Говорили, будто царь, показывая ее Ганнибалу, хвастливо спросил, достаточно ли этого для римлян. В ответ старый полководец покачал головой. «Достаточно, дружок, хотя они очень жадны». Но чванливый Антиох не понял насмешки. Неудачи сломили пунийца; он выдохся, как пустой бурдюк – вот и брюзжит. А еще его гложет зависть при виде чужого могущества.

Зрелище и в самом деле было внушительное. В центре выстроились шестнадцать тысяч фалангитов с длинными копьями-сариссами – цвет царского воинства. Они были разбиты на десять частей, и в каждом промежутке высилось по два боевых слона с башнями на спинах. Справа от фаланги разместились галлогреческие пехотинцы, известные своей свирепостью, и панцирные всадники-катафрактарии. Тут были еще мидийцы и смешанная конница от разных племен, а также отряд слонов, стоявший в запасе. Чуть поодаль расположилась царская когорта, прозванная аргироспадами – среброщитными. Далее шли лучники – мисийцы и дахи, легковооруженные критяне и траллы и, наконец, киртийские пращники и элимейцы. Слева находилась опять же галлогреческая пехота и каппадокийцы, а, кроме того, три тысячи катафрактариев и царская ала (где броня на людях и лошадях легче обычной) – сирийцы вперемешку с фригийцами и лидийцами. Перед ними выстроились серпоносные колесницы, каждая запряженная четверней. С обеих сторон дышла, наподобие рогов, торчали выдвинутые на десять локтей острия. На концах ваги крепилось по два серпа: один наравне с нею – предназначенный резать все, что сбоку, другой – с наклоном к земле, чтобы доставать упавших и тех, кто попытается подобраться снизу. И на осях колес тоже было по два разнонаправленных серпа. К отряду колесниц примыкали верблюды-дромадеры, на которых восседали арабские лучники, снабженные также узкими и длинными, в четыре локтя, мечами. Антиох возглавил правое крыло, на левое отправил своего сына Селевка и племянника Антипатра, а командовать центром поручил Минниону, Зевксиду и начальнику слонов Филиппу.

В сравнении с этой разряженной, вооруженной до зубов махиной, римский строй, включая союзников, македонских и фракийских добровольцев, выглядел тускло и почти жалко. Ядро его составили легионы. Впереди – гастаты, за ними – принципы, а замыкающими триарии. Африканских слонов разместили позади фронта, поскольку те уступали индийским слонам противника. Слева естественным рубежом служила река с отвесными берегами. Справа расположилась конница Эвмена, и он в сопровождении брата объезжал ряды, подбадривая солдат.

Волей судеб на этом огромном пространстве собрались тысячи и тысячи людей. Они говорили на разных наречиях, служили разным государям и поклонялись разным богам, но было у них нечто общее. Каждому человеку – будь-то простолюдин или царь – свойственно любить жизнь и бояться смерти, ибо она грозит всем и для всех будет мукой, но каждый пришел сюда в надежде убить самому, а не умереть, и каждый делал вид, что ему неведомо чувство страха.

Филодем, не отрывая глаз от поднятой руки царя, сказал мальчику в своем сердце: «Так надо» и юноше рядом: «Будь мужчиной». Стратоник, дрожа от нетерпения, ерзал в седле и не мог дождаться, пока прозвучит сигнал к бою.

Наконец забегали военачальники, послышались крики команд.

И сразу обнаружилось, что сирийский колосс стоит на глиняных ногах. Антиох – как истый потомок Селевка – во всем слепо подражал Александру. Его разношерстные части были набраны в спешке, вооружены по старинке, плохо организованы и действовали недружно. Каждый из командиров почитал себя стратегом, не желая прислушиваться к мнению других. А тут еще туман! Царские воины при своем растянутом построении из середины не могли разглядеть флангов. Кроме того, предательская влага размягчила тетивы их луков и ремни пращей, тогда как римским мечам и копьям была нипочем.

Противники же времени даром не теряли.

Первым делом Эвмен позаботился вывести из строя самое грозное оружие Антиоха – колесницы. Он приказал метателям дротиков, лучникам и пращникам выдвинуться вперед и, рассыпавшись как можно шире, атаковать. Подвизгивая, запели стрелы, гулко заухали камни. Застигнутые врасплох, возничие валились под ноги лошадям, которых больше некому было сдерживать и направлять. А те, израненные и обезумевшие, поскакали кто куда, топча и кромсая собственную пехоту, в своей скученности не успевавшую уворачиваться от жутких серпов. Арес и Беллона связали первый сноп в кровавой жатве. Между тем паника, как занявшаяся трава в степи, от колесниц перекинулась на соседние отряды; они смешались и бросились наутек, подставив под удар остальные части, вплоть до медлительных и неуклюжих катафрактариев.

Теперь настал черед конницы Эвмена. Быстрым взглядом он обвел строй, выхватывая каменные, похожие, как братья, лица ветеранов. По их рубцам и шрамам можно было прочесть всю богатую войнами, беспокойную историю царствования его отца. Об это воинство, как волна о скалу, разбились некогда полчища галатов. Они равно ценили меткий удар и крепкое словцо, а всем богам предпочитали увальня Геракла и Афродиту Гулящую – Пандемос.

Эвмен рванул поводья и поднял коня на дыбы.

– Солдаты! – воскликнул он, напрягая всю мощь своих легких. – В годину бедствий вы были рядом с моим отцом. Вашей доблести он обязан одержанными победами. Сейчас судьбы Пергама вновь на острие ваших мечей. Боритесь мужественно, умирайте с честью! И помните, что храбрец принимает смерть единожды, а малодушный – тысячу раз!

Ответом ему был дружный рев. С воплем гнева выпрастываясь из тумана, лавина кентавров пришла в движение – грянули о землю копыта, вздыбились щетиной копья. Железный поток, будто огромный кулак, смял и уничтожил все левое крыло Антиоха. Как топор дровосека, обрубая ветви, оголяет ствол, атака Эвмена обнажила центр войска – фалангу. Беспорядочное бегство своих же солдат, оказавшихся между нею и противником, не позволяло пустить в ход сариссы. Напрасно фалангиты орали и бранились, надсаживая глотки: «Прочь с дороги! Куда вас демон несет?!» Две половины войска сшиблись в водовороте. Ряды их расстроились, началась свалка.

Этим воспользовались легионеры и ударили в лоб. Их натиску не могли помешать даже слоны, которых еще в африканскую войну они наловчились поражать сбоку копьем или, подобравшись поближе, перерубать мечом сухожилия.

Казалось, еще немного – и враг будет опрокинут...

Но тут случилось непредвиденное.

От Антиоха не укрылось, что на левом фланге у римлян, понадеявшихся на реку, нет почти никакого прикрытия. Сюда-то, почуяв слабину, он и направил тяжелую конницу. Его всадники, обозленные бесславной гибелью товарищей, пришли в неистовство. Они наседали, тесня противника спереди и сбоку. Римляне дрогнули и опрометью бросились к лагерю.

Командовавший здесь военный трибун Марк Эмилий, человек грубый и прямодушный, видя, как доблестно его сограждане кажут неприятелю спины, кинулся навстречу бегущим.

– Мерзавцы! – ревел он, размахивая мечом. – Скопище трусов! Вам бы только жрать да по лупанарам шастать! Назад, не то посеку, изрублю в капусту!

И наконец, исчерпав все запасы угроз и брани, приказал своим людям убивать тех, кто впереди, а следующих за ними колоть остриями мечей и копий и силой поворачивать на врага. Тут, как говорит летописец, «больший страх одержал верх над меньшим»: зажатые с обеих сторон бежавшие сначала остановились, а потом вернулись в бой.

Филодем, сражавшийся рядом со Стратоником под началом брата царя, первым заметил панику на другом крыле и суету вокруг римского лагеря. С двумя сотнями всадников он поспешил на выручку и успел в самый раз.

Антиох, увидев, что неприятель опомнился, и обстоятельства складываются не в его пользу, счел за благо отступить. А римляне воспрянули духом. Перепрыгивая через груды трупов, наваленные посреди поля, где нашли свою смерть отборные царские воины (которых, как съязвил все тот же летописец, «удержала от бегства не только храбрость, но и тяжесть вооружения»), они устремились грабить. Разве не естественное право солдата – слегка обшарить того, кого собственноручно усадил в челнок папаши Харона? Коль скоро отнял жизнь – отчего б заодно не снять и одежду? Все так делали: и богоравный Ахиллес, и хитроумный Улисс, и благородный Гектор. А мы что хуже?

Эвменовы конники, не такие жадные до трофеев, продолжали рубиться с еще боеспособным неприятелем, предпочтя сечу грабежу. Но куда опаснее его лихого воинства для беглецов оказалась толпа, где в одном потоке смешались колесницы, слоны и люди. Бегущая армия – зрелище отвратительное и жуткое. Глаза у всех были круглы, лица перекошены, зубы оскалены. Озверелые, безумные, они толкали друг друга под серпы и ноги разъяренных животных, наступали на собственные кишки и сыпались, словно зерна, под ненасытимый жернов смерти. Даже соединенный гений нескольких Гомеров не смог бы передать ужас этой нелепой, расточительной траты сотен и сотен человеческих жизней.

– Берегись, учитель!

Разгоряченный схваткой, Филодем оглянулся – и замер, чувствуя, как шлем приподнимается на голове. Прямо на него, оглушительно трубя, несся рассвирепевший слон, чудовищный в своей налобной броне, с окровавленными бивнями и хлопающими, точно паруса в бурю, ушами. Миг – и его хобот обвился вокруг всадника, вырвал из седла. Филодем бился, крича, будто Лаокоон, опутанный змеями, но руки его оказались плотно прижаты к телу и не было никакой возможности защищаться. Стратоник в отчаянии огляделся по сторонам. В одиночку ему не справиться с таким колоссом! Но и помощи ждать неоткуда – битва перешла в избиение, бой – в бойню, вокруг царил сплошной хаос. А времени совсем не оставалось: Филодем судорожно хватал губами воздух, ребра его трещали, глаза выкатились из орбит, из носа, рта и ушей текла кровь, лицо полиловело, затем почернело, бесполезный меч выскользнул из разжавшихся пальцев. И тогда Стратоник, вложив все силы в один сокрушительный удар, отсек страшилищу хобот. Но вожатый слона успел метнуть в юного воина копье, пробившее легкие доспехи – и он рухнул на землю вслед за бесчувственным товарищем.

 

* * *

Поликсена закричала и закрыла лицо руками; ее колотил озноб. Она рванулась к двери, но неодолимая сила отбросила ее прочь, и голос шепнул властно: «Гляди!» Лавина образов хлынула в нее, через нее. Теперь ее душа сделалась полем боя, необъятным пространством, которое в один миг заполнили бегущие толпы. Это была какая-то вселенская агония. В нее вонзались все стрелы, летели все копья, все мечи кромсали, все кони топтали ее плоть. Казалось невозможным человеку вытерпеть такую боль. Она умирала раз за разом – тысячу раз, но спасительное небытие все не наступало. А лампа горела, будто разверстая рана, злобный багровый глаз.

И вдруг настала оглушительная тишина.

 

* * *

Он плыл в потоке крови – без дна и берегов – и какие-то уродливые твари неслись ему навстречу, лязгая зубастыми челюстями. Потом река исчезла. Он поднимался по лестнице со ступенями, выкованными из сверкающего света, и слушал музыку – прекрасную и грозную, дивную и ошеломляющую. Высоко-высоко распахнулись золотые ворота, от могучего топота содрогнулась небесная твердь и выкатилось – Солнце.

Филодем вздохнул и открыл глаза.

Он увидел лицо – белое, как воск, с полумесяцами угольно-черных ресниц, но как-то не сразу осознал, что, где и когда. Сглотнув горькую слюну, Филодем потряс головой. Однако белое лицо не исчезало. И тогда из его груди вырвалось что-то среднее между рычанием и воем.

– Стратоник... – пробормотал он и ужаснулся собственному голосу.

На своем веку Филодем повидал довольно ран, чтобы понять: надежды никакой. Но сердце еще билось – слабыми, неровными толчками. Обеими руками он обхватил голову юноши и положил себе на колени, раздавленный тяжестью этого надтреснутого сосуда, из которого жизнь вытекала вместе с розовой пеной, пузырящейся на губах. Так он сидел и ждал.

Внезапно Стратоник застонал и разлепил голубоватые веки. Он пытался что-то сказать. С трудом Филодем разобрал:

– Мы... победили?

Филодем не отвечал. В глазах юноши мелькнула тревога.

– Тогда почему ты здесь?

– Я тебя не оставлю.

Стратоник приподнялся и холодеющей рукой схватил его запястье. Пальцы второй скребли пластины панциря – бессознательное движение всех умирающих.

– Разве не ты учил меня исполнять долг там, где нужнее всего?

На Филодема вдруг накатила ярость. Кровь гулко стучала у него в висках, впервые он потерял самообладание.

– Твой долг – жить! Только посмей умереть – я тебя сам убью! – рявкнул он, не сознавая бессмыслицы этих слов. И добавил, почти жалобно: – Что я скажу Поликсене?..

Стратоник улыбнулся – как нашаливший ребенок, который, однако, уверен, что его не станут бранить.

– Боюсь, в этот раз я тебя не послушаюсь, учитель. Иди, чтобы душа моя спокойно отлетела в царство Аида. И возвращайся к сестре: теперь тебе придется любить ее за нас обоих.

Фраза была слишком длинной. Силы оставили его, веки сомкнулись. По телу, словно зыбь по траве, пробежала дрожь, и Филодем решил, что все кончено. Однако ошибся. Стратоник еще не совсем покинул свою бренную оболочку.

– А, знаешь, – прошептал он, – ведь мое желание исполнилось... – И пояснил в ответ на недоуменный взгляд Филодема: – Помнишь ту странную женщину, которую мы повстречали ночью? Я тогда загадал: умереть непременно героем... Ребячество, да?.. – икота оборвала его слова, но мгновение спустя он выдохнул коснеющими губами: – Значит... тебе... тоже... повезет... – и теперь это было действительно все.

Филодем разжал пальцы – еще теплые, но уже обретшие отстраненность мертвых вещей, и выпустил из объятий неподвижное тело, силясь побороть нелепое и страшное чувство, что перед ним Поликсена.

Из оцепенения его вывел грохот: мимо, подскакивая на ухабах, мчалась пустая колесница. Филодем схватил взмыленных лошадей под уздцы и запрыгнул внутрь. Поводья он пристегнул к поясу и погнал упряжку прямо к сирийскому лагерю. Там кипела ожесточенная битва: отряд, оставленный для его защиты, пополнился бежавшими с поля в начале боя и теперь, ободренный своей многочисленностью, яростно сопротивлялся. Римляне, рассчитывавшие захватить лагерь с первого натиска, были остановлены у вала. Филодем взмахивал мечом, словно косарь, обрушивая удары направо и налево. Храпящие кони прижали уши и, распластавшись, неслись во весь опор; усаженные серпами колеса вращались с бешеной скоростью, взметывая вверх фонтаны крови и ошметья человеческой плоти. Казалось, сама Война стоит за плечом у возницы – косматая баба, с разинутым в гневном вопле ртом. Сцепившиеся в воротах аргироспад из царской когорты и римский легионер, оба раненые – и оба смертельно, замерли, опираясь друг на друга – когда лошади, изогнувшись по-змеиному, зависли надо рвом – потом рухнули на землю, так и не разомкнув объятия. Проехав по их трупам, Филодем ворвался в лагерь. Но в это мгновение правое колесо его колесницы, задев обо что-то, слетело с оси. Кони встали на дыбы, и Филодема, не успевшего обрезать вожжи, точно камень, выпущенный из пращи, швырнуло прямо на сирийские копья.

Последнее, что он слышал, был отчаянный крик Поликсены, стаей черных птиц рассыпавшийся по небу без солнца: «Хочу, чтобы ты жил!»

 

* * *

Вбежавшая в опочивальню Харикло, нашла госпожу на полу в глубоком обмороке. Лампа была опрокинута и потухла.

 

* * *

После битвы царь Эвмен пожелал увидеть своего гиппарха, явившего чудеса беспримерной храбрости и не менее чудесным образом избегнувшего, казалось бы, неминуемой гибели.

Филодем сидел у тела Стратоника, положив голову юноши себе на колени, и гладил по волосам, будто мать уснувшего ребенка. Он и сам был похож на мертвеца – если бы не слезы, прочертившие дорожки на измазанном кровью и грязью лице. При виде плачущего вояки, который только что «тысячи бедствий соделал» и «многие души воителей славных низринул в мрачный Аид», посланцы остолбенели.

Филодема проводили в царскую палатку. Без доспехов, в простой одежде, Эвмен мало напоминал потомка божественного Геракла, разгромившего в бою одного из могущественнейших властителей Азии. Не отличавшийся крепким здоровьем, так что, случалось, не мог сидеть на коне и принужден был пользоваться носилками, он и сейчас полулежал, опираясь на подушки. Но глаза его горели упрямым огнем, и всякий, кто взглядывал в них, поражался воле этого изнеженного с виду человека, чей дух умел преодолеть все телесные невзгоды. Подле царя на складном стуле сидел статный молодой мужчина со свободно падающими на плечи кудрями. Это был его брат Аттал – верный и незаменимый помощник во всех делах.

Когда Филодем хотел склониться перед царем, Эвмен удержал его жестом.

– Оставь церемонии льстивым царедворцам. Мне нужны солдаты, а не подхалимы и шаркуны. Скажи лучше, какой награды ты желаешь за проявленную доблесть? Я мог бы сделать тебя начальником личной охраны.

Филодем смотрел в пол, на носки своих сандалий. Прошла минута, другая, третья... Наконец он поднял голову.

– Ты уж прости, государь, – проговорил он глухо, – да только, похоже, я отвоевался. Сегодня в сражении потерял я любимого друга, который был мне как брат – и кровь его на моих руках. Он отдал мне жизнь, тогда как я стал причиной его смерти. Без него – от меня лишь полчеловека. Так что не гожусь я охранять тебя. – Он вдруг вскинул заблестевшие глаза. – И больше не буду учить юношей убивать друг друга.

Бледные щеки Эвмена вспыхнули, он начал вставать, но Аттал быстрым движением положил руку ему на плечо.

– Гнев – плохой советчик, брат. Вспомни, что завещал нам перед смертью отец.

Царь помолчал, будто что-то обдумывая, потом сказал мягко:

– Ты неправ, мой Филодем. Ибо если друг отдал тебе жизнь, теперь у тебя их две и ты должен стать сильнее вдвое. Непобедима та страна, где между братьями любовь и согласие. Так учил нас отец. И так я завещаю своим детям. Но если сердце твое устало от ратных трудов, я не стану тебя удерживать. Ты волен приискать другое занятие – и пусть это будет твоей наградой. А теперь ступай.

– Благодарю, государь...

Филодем согнулся – и рухнул к ногам царя, ударившись лбом и локтями о землю. Дали себя знать полученные раны, и от слабости он лишился сознания.

 

* * *

Между тем в лагере царила суета. Одни, сняв доспехи, осматривали раны, которых не заметили в горячке боя, другие хвастались подвигами и трофеями, третьи оплакивали погибших друзей. Передавали, что всего у Магнесии нашли свою смерть до пятидесяти тысяч пехотинцев и три тысячи конников. Откосы исчезли, трупы сравняли дорогу с полем и лежали в уровень с краями ложбины. Живыми были захвачены тысяча четыреста человек и еще пятнадцать слонов с погонщиками. Лишь немногим удалось спастись бегством.

В сумерки к потоку беглецов примкнул всадник на взмыленной, шатающейся лошади. Одежда его была грязна и забрызгана кровью, в глазах застыл ужас. Вчерашний владыка Азии нахлестывал коня, не глядя на остатки своего разбитого воинства, не слыша несущихся ему вслед брани и проклятий. К середине ночи царь добрался до Сард, откуда в четвертую стражу с женой и дочерью бежал дальше, в Апамею, где уже нашел приют его сын Селевк и некоторые из наиболее преданных друзей. Охрана Сард была поручена Ксенону, а над Лидией поставлен Тимон. Но ни горожане, ни воины, бывшие в крепости, не пожелали им подчиняться и предпочли отдаться на милость победителей. Тогда же к римлянам явились послы из Фиатеры и Магнесии. Их примеру последовали жители Эфеса и Тралл. Как повествовал в избытке чувств летописец: «Города Азии вверяли себя милости консула и владычеству народа римского».

Теперь на радостях выздоровел и Публий Сципион. Он продиктовал Антиоху условия постыдного мира. Царь лишился всех своих владений в Европе и Малой Азии, должен был уплатить контрибуцию в пятнадцать тысяч эвбейских талантов и, кроме того, отдать победителям боевых слонов и флот. А чтобы он не вздумал выкинуть какой-нибудь штуки (от этих пройдох-азиатов всего можно ждать!), его старший сын – будущий Антиох Эпифан – взят в заложники. Потребовали и выдачи ненавистного Ганнибала, но тот успел своевременно бежать к царю Прусию в Вифинию. Ощипанному и униженному Антиоху милостиво выделили кусочек собственного царства и пожаловали титул «Друга римского народа».

Эвмен, глядя на это безобразие, лишь качал головой. Хоть он и считал, что

«Мудрец презреньем казнит за обиду.

Тот, кто врага не добьет, – тот победитель вдвойне»,

однако действия римлян находил уже слишком.

Ему самому пришлось отправиться в Рим и выступить с докладом в сенате. Зная нрав и повадки друзей дорогих, а также памятуя о внезапном ударе, приключившемся с его отцом в гостях у Квинкция Фламинина, Эвмен благоразумно не стал распространяться о своих заслугах, но сдержанно поблагодарил отцов-сенаторов за оказанную помощь. Те сделали вид, что не замечают иронии, к тому же сокровища Антиоха настроили их на благодушный лад. Теперь можно и в благородство поиграть. Люди всегда добры, когда отдают намного меньше, чем взяли – а в будущем рассчитывают загрести еще больше. Рим, как бескорыстный дядюшка, принялся одаривать худородных, однако до поры до времени полезных племянников. Родос получил Карию и Ликию, Ахейский союз – и так им уже завоеванную Спарту, Македонии вернули несколько областей близ фракийской и фессалийской границ. Себе же римляне оставили Закинф и Кефаллению – отсюда, когда поднакопят сил, удобно будет двинуться к Пелопоннесу.

Больше всех повезло Эвмену, за счет Мисии, Ликаонии и обеих Фригий почти вдвое увеличившему свое царство. Но в ответ на поздравления счастливого, раскрасневшегося Аттала он сказал так:

– Не радуйся и не обольщайся, брат. Римляне, как ростовщики: то, что дают одной рукой, другой потом отнимают, сорвав приличный барыш. И, боюсь, уже недалек тот день, когда нам придется пожалеть об их «дружеской» щедрости. Тихе-Удача непостоянна. Но я задумал такое, благодаря чему Пергам действительно прославится в веках и на него будут дивиться окрестные народы – большой алтарь в честь победы нашего отца над галатами. Пусть лучшие скульпторы Греции изобразят на фризе битву богов с гигантами. Мирный огонь его жертвенника будет гореть для всех эллинов, и память о нас не угаснет в потомках. Однако мне понадобится помощь – твоя, Филетера и Атенея...

Аттал протянул к нему обе руки и порывисто заключил в объятия.

– Рассчитывай на меня, государь. Я клянусь тебе как подданный и обещаю как брат. Твоя жизнь – моя жизнь, и дети твои будут моими детьми. Что бы ни случилось между нами, я никогда тебя не предам.

Эвмен улыбнулся.

– В этом, брат, я не сомневаюсь. А теперь – в дорогу! Дома нас уже заждались.

 

* * *

Над Пергамом сияло солнце.

По обе стороны широкой белой дороги выстроились ликующие толпы – встречать победителей высыпал и стар и млад. И в отличие от кислого римского приема эта радость была искренней. А поскольку со времен основателя династии Филетера пергамский народ не привык стесняться в общении со своими кумирами, из общего гомона приветствий то и дело вырывались растроганные и бурные возгласы, грубоватые шутки и похвалы. Успевшие хлебнуть по чарке мужчины одобрительно покрякивали, кивая головами. Вот сын, не посрамивший имени отца, правитель столь же мудрый, сколь доблестный воин – и пусть боги не наградили его ляжками Геракла, зато наделили другими качествами, незаменимыми для государя. Женщины поднимали вверх своих детей. Ребятишки постарше путались в ногах у взрослых, норовя пробраться в первые ряды – когда еще такое увидишь! Юноши и девушки в нарядных одеждах бросали под копыта царского коня розовые венки, лили вино и молоко, смешанное с медом. «Да здравствует царь Эвмен и брат его Аттал! – кричали они. – Слава нашим Диоскурам!»

Триумфальное шествие растянулось на много стадий. Тяжело печатая шаг, маршировали колонны гоплитов; яростно горела медь их надраенных щитов, а наконечники копий сверкали, будто молнии Громовержца. Чинно выступали лучники с перекинутыми через плечо огромными луками и подвешенными у бока колчанами. Шли метатели дротиков и пращники. Грохоча, катили колесницы. Лошади в праздничной сбруе, изгибаясь, встряхивали гривами, в которые солнце вплело каскады золотых искр, а всадники, красуясь молодецкой осанкой, перемигивались со знакомыми гетерами, предвкушая радости любви. Круторогие волы с подрагивающими розовыми ноздрями и глазами, исполненными странной печали, тащили повозки с трофеями – богато отделанным оружием, драгоценной утварью, сосудами с благовониями, вином и маслом. Но больше всего впечатляли захваченные в бою сирийские слоны – сейчас, впрочем, смирные и вполне добродушно глядевшие по сторонам, разве что погонщик, на потеху зевакам, принимался щекотать гиганта копьем – и тот, задравши хобот, оглашал окрестности трубным ревом.

У обочины стояло семейство какого-то зажиточного ремесленника: благообразный мужчина с окладистой бородой, его румяная жена, надевшая по такому случаю свой лучший хитон, и хорошенький мальчуган лет шести, со смешными кудряшками и невероятно длинными ресницами, которого отец для большего обзора усадил себе на плечи. Мальчик был взбудоражен всем этим множеством веселых, нарядных людей, гулом их восклицаний и сверканием оружия, а вид серого великана, вышагивавшего по пергамской мостовой, привел его в совершенный восторг.

– Папа, мама, посмотрите какой огромный! – закричал он, подпрыгивая от избытка чувств и молотя кулачками по отцовским плечам. – Когда я вырасту – обязательно пойду на войну, и у меня тоже будет такой!

И прежде чем родители успели вмешаться, озорник бросил слону охапку цветов, которую тот перехватил на лету и сунул в маленький рот. Потом, вытянув хобот, он обвил им мальчика и поднял в воздух. Молодая женщина вскрикнула от ужаса. Толпа замерла, из сотни округлившихся ртов вырвалось дружное: «Ох!» Но слон с осторожностью, поразительной для такого колосса, опустил ребенка себе на спину. Толпа выдохнула. Виновник переполоха завизжал от радости и захлопал в ладоши. Вокруг засмеялись, и даже хмурые черты Филодема, несмотря на тягостное и страшное воспоминание, разгладились в подобии улыбки.

Всю дорогу он искал глазами Поликсену, хотел и боялся ее увидеть. Однако желанное лицо не мелькнуло среди других.

А между тем настал кульминационный момент торжества. Царю подвели молодого бычка с гирляндами цветов на позолоченных рогах. Эвмен, сознавая, что на него обращены взгляды не только войска, но и всего народа, взял у брата кинжал, не спеша примерился и сразил животное одним ударом. Потом он совершил благодарственное возлияние богам, и когда последняя янтарная капля упала на жертвенник, жрица Афины Никефорос – Победоносной – надела царю лавровый венок.

Ис полла эти! – Многая лета! – грянула толпа.

Люди целовались, кричали, плакали, и уже никто не старался сдерживать своих чувств.

На плечо Филодему опустилась чья-то рука. Это был одноглазый Критолай, прозванный за увечье Циклопом – самый старый из его боевых товарищей. Немного их осталось.

– Мы тут решили закатить пирушку в погребке Леонтиска. Ты как – идешь?

Но бывший гиппарх покачал головой. Он по очереди обнял приятелей, с которыми без малого два десятилетия делил все радости и невзгоды, и, пожелав им хорошенько повеселиться, направился к знакомому дому.

Однако чем ближе он подходил, тем неспокойнее становилось у него на душе, болезненно заныло сердце. Сколько раз представлял себе эту сцену – а вот, поди ж, не готов!

Навстречу из ворот семенящими шажками выбежала Харикло. При виде Филодема она всплеснула руками и опрометью бросилась назад в дом, крича:

– Госпожа! Госпожа! Господин вернулся!

У порога опочивальни он помедлил, пытаясь справиться с участившимся дыханием, но пальцы уже потянулись к висевшему на двери ковру и привычным движением откинули его в сторону.

С памятной ночи здесь ничего не изменилось. Бронзовая лампа, заправленная благовонным маслом, проливала свет на широкое ложе, застланное покрывалом из шерсти таврских коз. Как в часы любовных утех, возбуждающе пахло амброй, миндалем и мускусом. На низеньком столике стояли две серебряных чаши, ваза с фруктами и амфора хиосского вина. Поликсена сидела в кресле у зеркала: руки сложены на коленях, голова чуть склонена к плечу. Легкий бирюзовый хитон не скрывал очертаний ее прекрасного тела, зато волосы были убраны под белую льняную повязку. От желания, такого неуместного сейчас, у Филодема пересохло в горле, все сжалось внутри. Ему стоило огромных усилий сохранять самообладание.

– Поликсена!

Звякнули браслеты на тонком запястье; женщина обернулась.

Она была та – и не та. Черты лица заострились, в уголках губ появились горькие складки, как бывает у людей, прежде любивших смеяться, а теперь позабывших, что такое радость. Поликсена смотрела на него, однако во взгляде ее не было вопроса. Только зрачки увеличились и затуманились.

Филодем набрал в легкие воздуха, но будто невидимая рука заткнула ему рот, залила в глотку расплавленный свинец. От напряжения на лбу у него вздулись жилы, бычья шея побагровела, глаза налились кровью. Нет, он не может этого сделать – уж лучше снова штурмовать лагерь Антиоха! Филодем уперся кулаками в столик, затрещавший под тяжестью его тела, и в таком положении ему наконец удалось выдавить:

– Твой брат умер героем.

Бледные губы дрогнули – точь-в-точь, как у Стратоника. Ему показалось – или она действительно улыбнулась?

– Мой брат умер счастливым, потому что исполнилась его мечта.

Такого Филодем не ждал.

– Откуда... откуда ты знаешь?

В ответ Поликсена произнесла одно лишь слово:

– Лампа.

Филодем остолбенел. Неужели от горя она повредилась в уме? Выходит, на его совести уже двое: брат и сестра. Боги великие – это слишком! Когда он убивал на поле брани, ему не в чем было себя упрекнуть: таково ремесло солдата, и жизнь врага он уравновешивает собственной. А чем уравновесить смерть доверившегося тебе друга и муки любимой? Филодем рухнул на колени. Воспоминание, острое как жало, буравило его мозг.

– Это моя вина! Ведь я сам – слышишь – сам ему этого пожелал! Я был слеп, я был глух, а теперь я проклят!

Наклонившись вперед, Поликсена обняла его голову и притянула к своей груди. Ее пальцы тихонько гладили его по волосам.

– Бессмысленно говорить о вине, – прошептала она, и Филодему почудилось, будто за ее голосом он различает другой: они странным образом соединялись, слетая с одних губ. – Ведь мы нераздельны, значит и виноваты друг перед другом одинаково. Жизнь каждого из нас в равной мере принадлежит и двум другим. Мне очень хотелось, чтобы вы жили, – Поликсена запнулась, по телу ее прошла судорога боли, – но того, что я смогла отдать, для двоих оказалось мало...

Так и есть – она лишилась рассудка. Филодем рванулся, пытаясь высвободиться, и неосторожным движением задел ее повязку. Крик застрял у него в горле: кудри, прежде каштановые, были серебрянее инея. Филодем сжал виски руками и зарычал, точно раненое животное.

Поликсена вскочила, мгновенно отрешаясь от своей скорби, схватила его за плечи и тряхнула. Сейчас она походила на эриннию: побелевшие ноздри раздулись, глаза, совсем огромные, приняли цвет безлунной ночи, волосы извивались, словно щупальца. Даже запах ее источал гнев.

– Перестань! Перестань! – закричала она. – Разве ты не понял – Стратоника больше нет! Теперь он может жить только в нас, благодаря нам, как мы – друг для друга. Он хотел, чтобы мы были вместе, чтобы мы были счастливы, с этой мыслью он умер. Так неужели его смерть останется напрасной?

Филодем невольно попятился, а Поликсена продолжала наступать, пока не притиснула его к стене. И вдруг скользнула к его ногам.

– Любимый мой, у тебя ведь тоже была мечта! Я знаю, что нужно сделать. Ты напишешь поэму о юноше добром и прекрасном, юноше, который был предан друзьям и умер за родину. Жизнь – как пламя: одни тлеют долго и скупо, подобно чадящему факелу, не давая ни света, ни тепла; другие – сгорают сразу, зато у костра их души может обогреться целый мир. Наш Стратоник горел ярко, сильным, чистым огнем – сам божественный Прометей, глядя на него, не устыдился бы своего дара. Человек угасает, тело его обращается в прах, все близкие его исчезают с земли, но память о нем, будто песня, передается из уст в уста и живет вечно. Я думаю, это и есть бессмертие – и Стратоник его заслужил.

Филодем покачал головой.

Написать поэму... Сейчас эта выстраданная мысль показалась ему не столь горькой, как нелепой. Не будь это кощунственно, он бы расхохотался. Нет, в самом деле: отставной гиппарх, искушенный знаток навоза и тонкий ценитель лошадиных бабок, меняет скребницу на стилос! Он уподобится тому горе-кифареду, которому аплодировал Диоген, пояснявший: «Я хлопаю, потому что при его росте он мог бы промышлять разбоем на большой дороге, а всего лишь терзает арфу». Скорее уж люди предпочтут слушать с агоры ржание его коня.

– Написать-то я напишу. Да кто прочтет?

Поликсена выпрямилась, взметнув черные ресницы. Ее ответ был достоин Медеи.

– Я!

 Я всего лишь женщина, – продолжала она быстро, и краска прихлынула к ее щекам, – в мире мужчин мне немногое дано. Однако боги наделили меня голосом, который приятен самому царю. Я буду исполнять твою поэму на пирах – и пусть душа Стратоника радуется в царстве теней.

Филодем смотрел на нее, пораженный. А ведь Поликсена права! И еще одна мысль пришла ему на ум.

– Послушай, – сказал он медленно, – отпуская со службы, государь позволил мне избрать другое занятие. Я знаю, что он задумал расширить отцовскую библиотеку, созданную по образцу египетской. Но, в отличие от скаредного Птолемея, пополняющего свое собрание всеми правдами и неправдами – вплоть до запрета входить в Александрийскую гавань судам, у которых нет на борту ценных рукописей для продажи – царь Эвмен желает, чтобы его богатствами могли пользоваться все жаждущие знаний юноши из эллинских и даже варварских держав. Ибо это послужит к чести Пергама, исполнятся слова мудрого Аркесилая: «Славен оружьем Пергам, но не только он славен оружьем... Станет еще он славней в песнях грядущих певцов! «А я хочу написать для потомков его правдивую историю, ничего не утаивая и не приукрашивая. – Филодем усмехнулся, однако уже без прежней горечи – скорее лукаво. – Только я ведь солдат, слог мой коряв, а рука загрубела в боях. Как по-твоему, справлюсь?

Поликсена улыбнулась и по очереди поцеловала каждый из его пальцев.

– Ты прекрасен, мой любимый – а значит, все, что ты сделаешь, тоже будет прекрасно!

Филодем взглянул на нее с благодарностью и прижал к груди.

 

* * *

Уже давно отшумела столица, смолкли звуки буйного веселья, но они в эту ночь так и не сомкнули глаз в объятиях друг друга. А когда небо на востоке начало светлеть, Филодем подхватил возлюбленную на руки и вынес на балкон. Их дыхания слились, их сердца бились, как одно сердце. Их глаза смотрели туда, где рождалось солнце.

И оно встало, торжествующее.

Над Пергамом.

Над Азией.

Надо всем миром.



[1] Дословно: тело – могила, философское изречение, означающее, что душа человека заключена в его теле, как в могиле.



Комментарии

  Кэтрин  ХИЛЛМЭН   ЛЕСНАЯ ЗОРЬКА


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман