Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22      



Марита  ПИТЕРСКАЯ

  КЛАД ЧУДЕСНЫЙ, или ПРИТЧА О ТРЕХ ЖЕЛАНИЯХ 

     Под косматой елью,
    В темном подземелье,
    Где рождается родник, –
    Меж корней живет старик.
    Он неслыханно богат,
    Он хранит заветный клад,
    Кто родился в день воскресный,
    Получает клад чудесный.
    (В. Гауф, «Холодное сердце»)
    
    
 

Все началось с того, что дровосек из Шварцвальда, Матиас-простофиля, утопил свой топор в болоте, да и сам едва не утоп. Он шел по тропе, кругом было зелено и склизко, нога проваливалась в мох по самую щиколотку, кричали вороны на колко-еловых ветвях, а Матиас считал ворон и не замечал ничего, пока под сапогом не бурлыкнуло, не ухнуло где-то под ложечкой, и грязно-серая зелень не плеснулась ему прямо в лицо. Тогда он спросил… нет, не спросил, по-лягушачьи квакнул: «Что?», и трясина ответила: «Глумк!» и засосала его чуть поглубже. Матиас выругался, и оттолкнул серо-зеленые дряблые руки ее, липко обхватившие бока. Вороны на ветвях засмеялись, а трясина сжала его чуть сильнее – достаточно сильно, чтобы рыжее предзакатное солнце в глазах Матиаса мигнуло, точно угасающий фонарь, и закатившейся под стол монеткой скрылось за высокими елями. И Матиас крикнул ему: «Стой! Какого дьявола…», и черно-еловые ветви над головою его сложились в остроконечные рожки, и трясина ответила: «Чмок!» и всосала в себя еще пол-Матиаса. И Матиас заорал в полную силу, меся ногами топь, точно тесто в кадке, вязкое, к коже липнущее тесто, пахнущее болотною гнилью. Тесто лезло ему в лицо, Матиас отфыркивался, не желая есть, сплевывал мерзко-липучие комки, и вороны кричали без передыху, колкими, как иглы, елово-острыми голосами, и иглы застревали в горле, и Матиас вскоре не мог уже и кричать… а потом вдалеке послышались булькающие шаги, словно кто-то шел в гигантских сапогах, напрямки по болоту, с каждым шагом выдирая подошвы из черно-пакостной гнили… А потом сапоги остановились прямо напротив Матиаса, и чей-то громовый голос с вершины елей спросил: «Ну и что ты кричишь, букашка?»

Матиас поднял голову, вывернул шею, впечатываясь волосами в дрябло-болотную топь. Он был огромен, выше самых высоких елей, одетый в ярко-зеленое, с древесного цвета кожей, темный, как сама ночь, болотный великан, пришедший, чтобы… растоптать? съесть? поглумиться над утопающим Матиасом? И Матиас разозлился (а злился он не так чтобы уж часто в жизни), и сплюнул великану на сапог горечью отдающей слюной.

– Не видишь, что ли?! Тону в этом клятом болоте, пропадаю ни за понюшку табаку! А тебе чего надобно, пугало?! Шел бы и дальше своею дорогой!

Великан рассмеялся, заухал по-совиному, и черная топь под ногами его колыхнулась в такт, и точно щепку, шваркнула Матиаса к гладко-выпуклой кочке великаньих сапог. Матиас ухватился руками за кочку, вцепился, как утопающий в соломинку, подтянулся и выполз, скользкий, как червь, ничтожнейшая букашка в ногах повелителя леса.

– Сколько же в вас самомнения, клопы! И сколько страха за собственную шкуру… Забавственный коктейль, весьма и весьма забавственный. Мне бы, признаюсь, хотелось посмотреть, как ты тонешь, но посмотреть, как ты спасаешься, еще смешнее, – бурая, точно еловая кора, истрескавшаяся ладонь скользнула по кромке сапог, счищая болотную грязь, и остановилась перед Матиасом, и Матиас ухватился за палец, толстый, словно еловый ствол, и великан поднес Матиаса к лицу, к тускло-зеленому глазу, круглому, как у совы. – Как имя-то твое, мелюзга?

– Матиас, ваша болотная светлость. В деревне меня кличут Матиас-простофиля, а все потому, что не везет мне по жизни. Неудачник я, что и говорить. Какой шанс мне не дай, все из рук выпускаю. Видно под несчастливой звездою родился… – пробормотал Матиас в широкий, как плошка, зрачок. – Вот и сегодня, шел за дровами, с тропы не сворачивал, и как эта клятая трясина под сапоги подвернулась…

Он сокрушенно развел руками, и черный провал великаньего рта искривился в ехидной усмешке. Серые, как камень, зубы сверкнули из-под растрескавшейся древесной чешуей губы – великан забавлялся его жалкому, непутевому рассказу, его нелепой, неудавшейся судьбе. Может – забавлялся, а может и сочувствовал, желая помочь? Матиас отчаянно надеялся на последнее.

– Неудачник, говоришь? Звезды не так при рождении встали? Эх, любите вы собственные грехи на высшие силы валить! Букашки, как есть, ничтожные, мелко-пакостные букашки. Но любопытственно за вами порой наблюдать, ох, как любопытственно… И собственно говоря, любопытства ради…

Точно холодный ветер пронесся над вершинами елей, воздух сгустился, небо враз заволокло гнилостно-серым, резкими, как удар топора, криками, закричали вороны. Матиас почувствовал, как непредставимая сила подхватила его, сжала обручем грудь, выбивая остатки дыхания, швырнула куда-то в низко наплывшие облака, а затем плавно опустила на землю. Он стоял в двух шагах от едва не сожравшей его без остатка трясины, и сломанные ветром еловые ветки лежали у ног его, точно порушенные кресты, и от великана не было и следа, ни единого следа гигантских сапог, словно, выбросив Матиаса на сушу, он ушел, откуда явился – в склизко-болотную топь, погрузившись по самую маковку, и Матиас тому был весьма рад.

– Спасибо вам, ваше болотное высочество! Премного обязан! – он сунул пятерню к затылку, желая соскрести с головы шляпу, склонившись в поклоне перед великаньим благородством, но шляпы не обнаружил, и махнул рукою на эту небольшую потерю, и сделал едва ли не пару шагов, как вдруг откуда-то из-под ног его прозвучало: «Да не за что, собственно говоря. Забавные вы все, клопы!»

Произнесший это сам был немногим больше клопа – заросшее золотисто-коричневой шерстью создание размерами с крысу, уютно угнездившееся между еловых корней, в красной, как мухомор, островерхой шляпе и ярко-зеленом камзоле с золочеными пуговицами. Голос у него был писклявый и тихий, ничем не напоминающий громоподобный великаний рык, бурю, вырывающую с корнем столетние ели, но Матиас узнал его, сразу, мгновенно узнал, и ноги Матиаса подкосились от слабости.

– Забавные, м-да. И пугливые, как лесные мыши. Ну-ну, не трясись же ты так. Как видишь, я сегодня добрый, тебе повезло, Матиас-неудачник, чертовски повезло встретить меня на своем пути. Твоя судьба оказалась к тебе благосклонна на этот раз, а если вдруг в следующие разы окажется не столь благосклонною… что ж, теперь ты знаешь, где меня искать. Единожды спасенных я беру под особое покровительство. Когда вновь очутишься… в болоте, и это болото вновь начнет тебя пожирать – просто назови мое имя, вот здесь, на этой самой поляне, и я появлюсь. Трижды появлюсь перед тобою, а на четвертый раз – выбирайся сам. А я посмотрю на это, Матиас-блоха, Матиас-простофиля! – карлик приплясывал в змеино-извивистых корнях, сучил от нетерпения ножками в крошечных кожаных сапожках, и тень его, гигантская, великанья тень, тянулась от края до края поляны, дрожа, как болотно-серая ряска, и липкий, противный холод бежал у Матиаса по спине.

– Благодарю вас трижды, ваше болотное всемогущество! Век буду помнить вашу доброту, век буду свечки за вас в кирхе ставить! А как имя-то ваше, как вас звать-величать?

Карлик хихикнул, и, растянув в улыбке длинно-лягушачьи губы, сказал… проквакал… пропищал… каркнул, исчезая между корней, втягивая за собою шлейфом колышущуюся тень:

 

– Румпельштильцхен, простак! Запомни, Матиас-простофиля, задержи это в своей вечно пустой голове – меня зовут Румпельштильцхен, хозяин этой земли, хозяин этого леса, болот и озер его, тот, кого слушается всякая тварь под лучами этого солнца… и там, куда не достигают эти лучи.

И Матиас согнулся в поклоне перед черно зияющим лазом между корней, гигантским великаньим зрачком, и зрачок смотрел на него, пристально, немигающе, и Матиас клялся себе, что никогда в жизни, какое бы болото не засосало его ног, шагу не ступит вот этими самыми ногами на клятую поляну, скорее, утопнет сам… или выберется – как бог даст, но ни за что, ни за какие блага на свете…

Месяца не прошло, как он нарушил собственную клятву.

 

***

Волосы Линхен были нежны, как лен, медово-светлые косы, что змеями вились по плечам ее, округло-белым плечам. Матиас смотрел в глаза ее, хрустально-голубые, точно льдом подернутые лесные озера, и яд змеиный струился в кровь его, жаркой, тягучей смолой, язвил безо всякого сожаления. Линхен смеялась ему дразняще-малиновыми губами, манила к себе, чтобы отвергнуть прочь, снова и снова, и ядом были пропитаны ее слова, и ядом сочились ее улыбки. Линхен, дочь мельника, Линхен, лесная принцесса, достойная дворянского сына… о чем размечтался, Матиас-простак?

– Забавный ты. Думаешь купить меня за все эти ярмарочные ожерелья? Думаешь, растаю перед тобой, пойду жить с тобой в эту избу дровосека, сколоченную из подгнивших бревен? Ах, да если бы и новая изба – не пошла бы! Ты глуп, неотесан, смеешься не к месту, на танцах наступаешь мне на ноги, а под ногтями у тебя вечно черная грязь. Я не люблю тебя, Матиас, и никогда, веришь мне, никогда я не буду твоей!

И Матиас чувствовал, что тонет, вязнет по уши в жидко-болотной грязи, бледно-серые круги скачут перед глазами, и солнце сквозь них мерещится тусклым, словно кусочек свинца. Свинцовой тяжестью наливаются ноги, грудь сдавливает обручами из трех колец… трех невыполненных желаний, и одно из них – Линхен, белокрылая птица Линхен, синеглазая Линхен с волосами, обсыпанными мукой… «Что же ты делаешь со мною, Линхен, к какому дьяволу на поклон тащишь меня?..»

 

…Он вышел к Еловой горе не сразу, лес заставил его поплутать – сквозь поваленные стволы деревьев, сквозь колючие пальцы кустов, в огненных всполохах заката Матиас пробирался к ней, взмокший, точно лошадь, запряженная в дровяную телегу. От натуги ныли спина и колени, вороньи крики клевали затылок, острые, словно заточенный нож, а Матиас шел, проговаривая про себя клятое имя, длинное, как змеиный хвост, вечно ускользающее из головы имя Румпель… Румпельштиль…

 – Господин Румпельштильцхен! Ваше болотное сиятельство! Я Матиас-простак, вы меня помните? Я пришел… пришел, чтобы попросить вас…

Цок-цок-цок! Словно рыжая белочка, перебирая коготками, спускалась по еловому стволу, юркая, черноглазая белочка, осыпая чешуинки коры Матиасу за шиворот, возилась над его головой. Словно сова прокричала на ветке, глазами-плошками вглядываясь в надвигающуюся ночь. Словно полоз, петлей извиваясь у ног его, скользнул по сапогам Матиаса.

Шварк!

– А я и не сомневался, что ты придешь, едва лишь прижмет чуть сильнее! Все вы, букашки, таковы – приползаете, сложив лапки на пузе, плачетесь мне о своих букашечьих бедах… Ну, и какая трясина затянула тебя на этот раз, Матиас-несчастливец? – в бельчачье рыжем колпаке и зеленом камзоле он распластался на еловых ветвях, кривил в усмешке жабьей широкий рот – хозяин всех здешних мест, Румпельштильцхен всемогущий, Румпельштильцхен-карлик, Румпельштильцхен-веселый шутник. Но Матиас не спешил разделить с ним его веселья.

Светлые, как лен, волосы Линхен. Губы ее, истекающие медом и ядом. Любил ли когда-нибудь Румпельштильцхен хотя бы единую земную тварь? Билось ли его болотное сердце чуть быстрее?

– Линхен, дочь мельника, ваша всесильная светлость. Я увидел ее на ярмарке, две недели назад, и душа моя больше не принадлежит мне. Возьмите мою душу, ваше болотное сиятельство, что угодно возьмите, только пусть Линхен глянет на меня чуть поласковее, пусть сжалится над глупым Матиасом-неумехой. Пусть Линхен будет моей… а там уже и помирать не жалко!

– К чему мне твоя душа, мелочная, гнилая человеческая душонка? Что я с ней делать буду – в еловый ларец положу, на вечное хранение, да крышкой прикрою? – карлик расхохотался ему в лицо, оскалив бельчачье-острые зубы, рыжим, закатным солнцем блеснул на макушке его островерхий колпак. – Не надо мне от тебя ничего, кроме благодарственного слова, Матиас-глупец, доброе слово, как говорят, и коту приятно! М-да… Букашка желает соединиться с другою букашкой, да породить с ней маленьких букашат, а те, как подрастут, заново наплодятся… забавно, весьма забавственно. И исключительно забавы для…

Матиас не слушал его. Матиас бухнулся на колени, пачкая выходные штаны, и шапка свалилась с головы его, круглая, как перекати-поле, скатилась к ногам Румпельштильцхена, обутым в крошечные башмачки с золочеными пряжками. И золото блеснуло на солнце – колкие, как иглы, лучи до рези впивались в глаза, и Матиас размазывал по щекам слезы, и небо дрожало в ресницах его, зыбкое, словно болотная ряска. А Румпельштильцхен прищелкнул пальцами – тонкие, как еловые ветки, руки его крыльями разлетелись в стороны, и золотая пыльца сочилась из-под пальцев его, невесомо-легкая, облаком окутывала лицо Матиаса, жгла щеки опаляюще-золотым.

– Возвращайся домой, Матиас-дуралей, иди в свой сарай, где держишь ты свиней и корову, разгреби перепрелую солому под ними, а из соломы этой сплети два венка. И один из них – надень себе, на свою вечно пустую голову, второй же – надень на голову своей обожаемой Линхен, и в тот же самый момент полюбит она тебя, так крепко, как умеете любить вы, букашки… и так же безнадежно глупо. И счастливо проживете вы с ней всю свою букашечью жизнь… до тех пор, пока тебе это все не наскучит, ведь они так хрупки, и так недолговечны, ваши букашечьи чувства… Не правда ли, Матиас, соломенная голова?

Слова его золотым звоном отдавались в ушах Матиаса, гулкие, как церковный колокол, плыли над лесною поляной, и кислым металлическим привкусом истаивала на губах золотая пыльца, и Румпельштильцхен смеялся на ветке, весь в золотом и огненно-красном, а после – вспыхнул, точно костер, нестерпимо ярким пламенем, взметнулся к самой вершине ели дымчато-серою тенью, и исчез, оставив за собой запах торфяной гари.

Матиас подобрал свою шапку, сиротливо валявшуюся у еловых корней, стряхнул с отворота золотые чешуинки.

– Благодарствую, ваше болотное высочество, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу доброту и детям своим накажу помнить… – он видел их как наяву, румяных, розовощеких детей с льняными волосами и голубыми глазами Линхен, усевшихся на лавку в ряд, числом не меньше пяти, смеющихся, пухлогубых детишек. И Линхен среди них – дородную мать семейства в чистом фартуке и свежевыглаженной рубахе, разливающую по мискам суп. И его самого во главе стола – почтенного отца семьи, покуривающего трубку, набитую душистым табаком, благодушно улыбающегося Линхен и детям…

Стоит только надеть на головы этот соломенный венок, и желание сбудется. Первое и, даст господь, последнее желание… Болотной гнилью был напрочь пропитан воздух поляны, болотом пахли ладони Матиаса, коими разгребал он солому в коровнике, неуклюже сплетая венок – себе и Линхен, связывая, соединяя, стягивая во единый клубок их судьбы, отныне и навсегда, пока смерть не разлучит их…

Пока не истлеет гнилая солома.

 

***

И года не прошло, как ослепительно сияющее золото обратилось в черный, болотом тянущий перегной, как сгнило, отболело в груди Матиаса все солнечно-огневое и жгущее, сгорело, оставив после себя лишь выжженные уголья.

Все так же любила его Линхен, все той же нежностью и обожанием сверкали ее улыбки, словно бы величайшим сокровищем был для нее Матиас, все так же нежны были светло-льняные косы ее, речными волнами струящиеся по плечам, сияющие золотом косы. Матиас же чувствовал скуку – болотно-серую, вязкую, словно трясина, Матиас вяз в ней с каждым днем все глубже и глубже, все отвратительней, все ненавистней казалась ему вечно влюбленная Линхен, золото, порченное гнилостно-грязною ржой.

Линхен понесла в первые же недели после венчания, и в положенный природою срок разродилась – крикливым, словно ночная птица, прожорливым, как волчонок, дитем с красным сморщенным личиком и лягушачье широкими губками, безобразным, точно лесной подменыш. Матиас глянул на него вскоре после рождения, одним из первых, оттолкнув повивальную бабку, глянул на улегшийся на груди измученной Линхен, заходящийся в плаче комок человеческой плоти, и сказал: «Это не мой сын. Унеси его в лес, Линхен, на Еловую гору… да и сама оставайся там». И Линхен заплакала, еще сильнее младенца, а Матиас раздраженно махнул рукою и вышел во двор. Ярким светом светила луна, круглая, как совиный глаз, глаз смотрел на него с черного неба, с необозримой великаньей высоты, и Матиас погрозил ему кулаком, и сказал: «Что, брат, злорадствуешь, да? Все тебе смешно…», а затем отправился в деревенский трактир, и пил всю ночь, желая забыть – крик младенца, несчастное лицо Линхен, луну и великана, пил, пока золотые лучи солнца не плеснулись в приоткрытые окна, лужами не растеклись по столам, щекочуще-золотою пыльцой не осели на вспухших веках Матиаса. 

Дома было голодно и пусто, у Линхен не хватало молока, она совала младенцу в ротик безобразно раздутую грудь, в синих, венозных прожилках, младенец орал, покраснев от натуги, завернутый в старые тряпки бесполезный кулек, и Матиас с ужасом понял, что так теперь будет всегда, до самой его кончины – безденежье, детские крики, вечно беременная жена, кружащаяся голова с похмелья… «Ведь ты же сам хотел этого, Матиас-дуралей, чего ж теперь жалуешься?»

 

…Путь до Еловой горы он одолел необыкновенно быстро, словно бы крылья плескались за его спиной, черные, как сама тоска, точено-острые вороньи крылья пели, рассекая воздух, несли его прочь от родного крыльца. «Он же обещался помочь, только бы не обманул, только бы согласился снова…»

– Господин Румпельштильцхен, ваша болотная милость! Простите меня, дурака, что тревожу вас по такому пустячному делу…

Земля под ногами его дрогнула, словно бы от великанских шагов, далеких, неостановимо надвигающихся на Матиаса.

Б-бум! Бумк!

Матиас покачнулся, и едва устоял, и тотчас же правый сапог его провалился в какую-то нору, узкую, как крысиный лаз. Черной, болотною гнилью дохнуло из лаза, и, помогая себе крошечными ручонками, в присыпанном землей колпаке и сером от грязи камзоле, наружу выбрался тот, кого он сейчас так жаждал увидеть.

– Что, Матиас-дуралей, опять в болоте, опять затянуло по самую маковку? Экий же ты неосторожный, смотреть надо, куда идешь! Впрочем, что с вас, червяков, ожидать – всю жизнь в грязи, и потому грязи не видите, вот и липнет она к вам. Говори, зачем пожаловал, клоп.

«Забери их к себе, в свое болото, господин Румпельштильцхен всезнающий. И Линхен мою забери, и первенца. Верни мне свободу, холодную, как ветер в поле, бездонно-гулкую, как небо над головой, ведь что может быть дороже свободы для человека…»

– Золото, господин Румпельштильцхен, вот чего не хватает мне для полного счастья. В нищете проживаем я и супруга моя, младенец наш от голода плачет. А пойдут как еще дети, так хоть в гроб ложись, да крышкой еловой накрывайся! Денег пришел просить у вас, ваше болотное всевластие. Столько, чтобы и мне жить хватило, и детям моим, да еще и внукам, и правнукам осталось. У вас же их как листьев в лесу, а мы люди небогатые, у нас каждый грош наперечет!

Карлик засмеялся рассыпчато-звонким смехом, словно бы золотые монеты зазвенели в мошне, смеялся все громче и громче, руками держась за дрожащий живот, монеты звенели в подскакивающих сундуках, золото билось о крышки – все больше и больше, сыпалось через край неотрывным потоком, осенней золотою листвой ложилось под ноги Матиаса.

– Десять тысяч гульденов, достаточно ли тебе для начала, о, блоха ненасытная? Купишь на эти деньги завод, богатейшим в этих краях заводчиком станешь, рекою деньги к тебе потекут, хватит и тебе, и детям твоим, и правнуки не обижены будут! Если, конечно же, с умом всем этим хозяйством распорядишься… а ума-то тебе не занимать, верно ведь, Матиас-дурачина?

– Мы, может, и ума невеликого, но ложку к уху за столом не несем, – пробормотал Матиас, за пазуху собирая монеты, скользкие, точно бы в болотной слизи, что то и дело норовили выскользнуть из нетерпеливых пальцев его, – уж как-нибудь управимся сами с заводом, уж не глупее прочих, ваша болотная щедрость! А будет достаток в жизни – будет и счастье, верно ведь говорю?

Золотом облетевшей листвы отражалось в лужах его беспечальное будущее – круглые бока золоченой кареты, в которой восседал он – погрузневший и важный заводчик, господин Матиас с часами на длинной цепочке, в камзоле, как у богатых господ и пудреном парике. Напротив него – разодетая Линхен, осточертевшая ко всем свиньям, но все же своя Линхен, госпожа супруга заводчика, а подле нее – хорошенькая и молодая служанка с худеньким миловидным личиком, неплохая замена поднадоевшей жене… 

– Червяк, как есть червяк, – карлик смотрел на него с каким-то удивленным восторгом, ползающего на коленях в грязи, выковыривающего из грязи золотисто-желтые гульдены, – умеете же вы жить… л-люди… – он выплюнул это слово как камень, серый, как болотная слизь, остроугольный камушек, навязший в зубах, – и живете, и размножаетесь, и порождаете себе подобных… тьфу. Что ж, второе желание, исключительно моего любопытства для…

И снова взмахнул руками-ветками, рассыпая в окрестные лужи дивно-золотую пыльцу, серым вихрем пронесся над притихшей поляной, уронив к ногам Матиаса полинявшую шапку, и исчез, взбудоражив притихшие листья, Румпельштильцхен всемогущий, господин всякой твари в окрестном лесу.

И наступила тишина, и Матиас поднялся с колен и, поклонившись низко, сказал тишине:

– Благодарствую вам, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу несказанную доброту!

А потом поднял шапку, и побрел прочь, тяжелой, медвежьей походкой, и золото приятно оттягивало его карман, и Матиас думал, что в этот раз – все, этот – последний, ни за какие золотые коврижки, ни ради каких женских глаз, обожаемо-нежных… раз и навсегда, закончить эту игру с болотным огнем, что заведет его когда-нибудь в самую топь, да там и оставит…

Но не прошло и трех лет, как гнилостные болотные огни вновь поманили его за собой.

 

***

…Купить стеклодувный завод оказалось легче легкого с карманами, набитыми золотом, как осенними листьями, Матиас явился к вдове местного заводчика, и она с радостью продала ему предприятие скоропочившего супруга. Сияющий всеми цветами радуги стеклянный пузырь… и трех лет не прошло, как лопнул, разлетелся на острорежущие куски, и Матиас собирал осколки дрожащими от боли руками, и алые, как лесная морошка, капли стекали по ладоням его.

Все поначалу шло наилучшим образом, как в самом сказочном сне, как в самых смелых мечтаниях – богатый дом, лошади и карета, глаза соседей, полные уважения и зависти, Линхен в шелковом платье на церковной скамье рядом с госпожой супругою бургомистра… все пошло прахом, в считанные месяцы, грязно-бурыми листьями опустилось на болотное дно, увлекая за собой бедолагу Матиаса, Матиаса-кутилу, Матиаса-карточного игрока.

Деньги требовали счет. Исписанные болотно-серыми чернилами кипы бумаг вопили о бережливости и преумножении, Матиас же досадливо отмахивался от них – завтра, недосуг! Ярким пламенем лесного костра сгорали недели и дни – в бессонных бдениях за игральным столом, в развеселых попойках… деньги словно бы жгли Матиасу ладонь, нескончаемым потоком текущие деньги, пахнущие огнем и болотною гнилью, и завтра наступило в один прекрасный момент, когда имущество бывшего богача пришли описывать за долги судебные приставы.

Матиасу было нестерпимо стыдно. Стыд, точно дым, ел глаза, дымом уходило в трубу его беспечальное будущее, Матиас тер покрасневшие веки, и ели качались перед глазами его, колкие, как языки пламени, болотно-черные ели, и костер дымился под ними, и огонь шел в небеса, к серебряным звездам, что сияли над Еловой горой…

– Мое вам почтение, господин Румпельштильцхен! Вы уж простите меня, что я к вам в столь поздний час… беспокою вас понапрасну…

Серый, как болотная темень, в огненно-красном колпаке, он сидел у костра, скрестив лягушачьи тонкие ноги, – Румпельштильцхен всевластный, богатейший из всех богачей – и длиннохвостые саламандры плясали в зрачках его, и от пляски этой у Матиаса закружилось в затылке, и он опустился на землю, и черная великанская тень окутала его с головой.

– Что, Матиас-бездельник, снова тонуть удумал? Провалился в золотые гульдены по самую шею, хоть багром доставай? – крошечный, как саламандра, карлик протянул ему шерстью заросшую лапку, дотронулся до груди Матиаса твердым, как кремень, точено-острым когтем, и Матиас вздрогнул, и пришел в себя. – Отвечай, букашка, чего ты хочешь на этот раз!

«Я сам не знаю, чего хочу, господин Румпельштильцхен. Покоя хочу… а его все никак не выходит, хоть ты тресни. Видно и вправду – родился под несчастливой звездой. Сделайте сердце мое мертво-холодным камнем, подобным тому, что стучит у вас в груди, чтобы ни единое человеческое чувство не потревожило больше его…»

– Золото – ничто, ваше болотное богатейшейство, господин Румпельштильцхен, когда нет власти у тебя над жизнями и имуществом всех проживающих в нашем болотном краю, а значит – и над собственной жизнью. Как вороны налетят, разорят, отберут без зазрения совести все, чем владеешь, пустят по миру с женой и детьми малыми! Вот будь я здешним князем…

…Карлик смеялся, колотя ручками в черной золе, и огненные, золотые искры летели от пальцев его, жгли кожу Матиаса ядовито-острыми иглами.

– Княжество, значит? Будет тебе княжество, букашка, власть над такими же букашками, как ты, великая букашечья власть! Только смотри потом, не пожалей об этом! Третье желание, клоп, моего увеселения для! – и закружился на месте, точно колесо, неостановимо бойкое колесо прялки, поднял к небу черно-серую пыль. Пыль опустилась на голову Матиаса, непокрытую голову Матиаса-простофили, короной увенчала ее, и Матиас почесал затылок, и пальцы его сделались воронье-черными, точно уголья от затухающего костра.

Вш-шир-р!

Карлик исчез, запорошив глаза золой, и на поляне стало темно, как за пазухой у великана, и по-гулкому пусто, как в бездонных карманах его.

– Благодарствую, ваша болотная всемилость, век буду помнить благодеяния ваши… – сказал Матиас пустоте, и, повернувшись спиною к костру, зашагал прочь – в черно-серой короне из елового пепла, в лунных отблесках над головою, возвращался к детям и Линхен, к ядовито-насмешливым взглядам соседей и гусиным перьям судей, описывающих дом его… шел отвоевывать свое княжество, последний подарок болотного чародея, чтобы потом никогда, ни за какие подарки на свете, больше не увидеть эту поляну, ногой не ступить в зыбко-трясинистую траву…

И эти клятвы оказались напрасны.

 

***

Все кончилось тем, что князь шварцвальдский, Матиас-простофиля (как прозвали его исстрадавшиеся за годы правления жители этого несчастливого края), ввергнув страну свою в пучину разорительной войны, с треском сию войну проиграл – соседнему князю, чей полководческий ум был куда острей, а войско – куда как обученнее наскоро собранных рекрутов, новобранцев Шварцвальда.

Оставив половину из них холодными трупами на ратном поле, другую же – утопив в шварцвальдских болотах в попытке оторваться от вражеского преследования, на захромавшей лошади он ехал, куда глаза глядят – лишенный короны, имущества и семьи, низвергнутый судьбою владыка, Матиас-несчастливец, Матиас, выпускающий из рук любой подвернувшийся шанс.

Он ехал по тропе, кругом было зелено и склизко, кричали вороны на колко-еловых ветвях, и ветви били по щекам хлестко, наотмашь, а Матиас не замечал ничего, пока под копытами его коня не бурлыкнуло, не ухнуло где-то под ложечкой, и грязно-серая зелень не плеснулась Матиасу прямо в лицо. Тогда он спросил… нет, не спросил, по-лягушачьи квакнул: «Что?», и трясина ответила: «Глумк!» и засосала его вместе с конем по самые удила, по разукрашенную золотом сбрую. И Матиас понял все, и заорал в полную силу, выдирая из стремян ставшие вдруг чугунными ноги, и лошадь ржала ему в ответ обреченным, жалостным ржанием. 

Румпельштильц… Господин Румпельштильцхен! Это вы! Это все вы виноваты! Это я из-за ваших козней… – И зарыдал, солеными, болотно-горькими слезами, склонившись к гриве своего коня, и вороны кричали без передыху, колкими, как иглы, елово-острыми голосами, кружились над головой обреченного, а одна из них – села прямо перед лицом Матиаса, глянула ему в глаза бездонными, как топь, угольно-черными глазами, и на макушке ее покачивался красный колпак, и грязно-зеленая жижа, точно камзол, укутывала грудь и крылья ее.

– Чер-рвь, жалкий, глупый, неблагодар-рный чер-рвь! Все вы, люди, таковы – какое золото вам не дай, изгадите, в навоз превратите, из какого болота не вытащи вас – сами туда вернетесь. Ничтожества, как есть ничтожества… Ох, и забавственно мне порой за вами наблюдать! И жаль вас, отчего-то. Ну что ж, три желания своих ты уже израсходовал, но так уж и быть, сострадания ради… Говори свое последнее желание, Матиас-глупец, да смотри только, на этот раз не сглупи!

Матиас не ответил ничего. Молча смотрел он в черные, вороньи глаза, и улыбался, покуда мог, покуда липкая, точно лесная смола, трясина заглатывала его живьем, пока затихали в ушах режущие, как нож, черно-вороньи крики… до последнего, гулко-часового удара сердца лишь улыбался гаснущей в глазах грязно-болотной тени…

И тень улыбалась ему в ответ.




Комментарии

  Марита  ПИТЕРСКАЯ   ЭКСПЕРИМЕНТ


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман