Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22    23    24    25      



Эльвира  ВАШКЕВИЧ

  ЛУННЫЙ СВЕТ 

Умирать с болью плохо. Сначала ты терпеливо ждешь, что лекарства подействуют, и боль хоть немного отступит. Потом, собрав остатки мужества и собственного достоинства, ты продолжаешь терпеть, считая минуты, которые почему-то расползаются в разные стороны и удлиняются, будто время изготовлено из жевательной резинки, которую тянут, тянут, а иногда даже надувают дурацким розовым шаром. Ну а потом ты забываешь обо всем. О мужестве. О чувстве собственного достоинства. О том, как выглядишь со стороны. Все становится безразлично. Только противно-розовый пузырь боли, раздувающийся гигантским шаром, поглощающий все своей наглой, ехидной розовостью…

Пыточные мастера всех времен и народов знали об этом. Главное – сделать так больно, чтобы терпеть уже стало совсем невозможно. Чтобы человек забыл обо всем, кроме боли. Чтобы готов был отдать все ради прекращения боли. И отдавали! Выплевывали свою кровавую тайну в лицо палачам, а потом в оставшуюся недолгую жизнь казнили себя, пытаясь перегрызть собственное горло, чтобы как-то искупить вину за предательство.

Говорят, были те, кто мог терпеть и не предать. Ложь! Им просто везло – они теряли сознание раньше, чем наступал предел боли. А потом была передышка, пока палачи плескали водой в лицо. Небольшая передышка, но ее хватало, чтобы найти в себе еще нетронутый клочок собственного достоинства, собственного «я», и плюнуть в лицо пытающим не тайну, а кровавый сгусток слюны. И вновь потерять сознание.

Так что умирать с болью плохо. Другое дело – умирать без боли. Не сразу даже и понимаешь, что это уже все, что ты идешь к последнему порогу, что процесс умирания, который преследует нас от самого рождения, внезапно ускорился, помчался с гоночной стремительностью, и вот-вот придет к своему логическому завершению.

Ты понимаешь это, внезапно заметив озабоченные лица врачей. Медсестер, которые улыбаются уже не равнодушно-профессионально, но лживо-резиново. Санитарок, излишне заботливых и терпеливых к тебе. Ты задаешь вопросы, но ответа нет, и начинается прислушивание к себе. Все чувства разом обостряются, и ты – впервые, может, за долгие годы – слышишь себя. И вот тогда приходит понимание…

А равнодушный лунный свет заливает бокс отделения реанимации, и он так ярок, что хочется закрыть глаза. Но этот свет – обман, потому что вокруг – сплошная тьма, и ты чувствуешь, как она поглощает тебя. Постепенно. Небольшими частями. Но жизнь вытекает из тебя, как вода из прохудившегося крана. В какой-то момент ты пытаешься остановить это вытекание и тогда двигаешься. Шевелишь пальцем, все равно каким, лишь бы шевельнулся. И если удалось – ура! – жизнь еще не до конца покинула тебя, и лунный свет игриво подмигивает от оконных жалюзи.

Удивительно, но когда наступает день, и солнце заглядывает в окна, то и у него странный лунный оттенок. Наверное, это оттенок смерти – нежный серебристый перламутр, льющийся с небес, уговаривающий, утешающий, успокаивающий.

Санитарка подходит к окну, шуршит шнурами – закрывает жалюзи.

– Не надо… – пытаешься докричаться, но получается лишь полувнятное шипение: мешает кислородная маска, закрывающая лицо, как собачий намордник. – Не надо, пусть свет…

Санитарка все же что-то слышит, оглядывается и улыбается ободряюще. Оставляет небольшую полоску перламутра, перебивающего ламповый свет. Лампы, кстати, тоже отливают луной, чего вообще-то не может быть, но вот ведь – есть.

– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… – шипишь под маской полузабытые слова, и становится легче. Розовый мерзкий пузырь жевательной резинки, окутывающий почти весь мир, немного опадает. – …Да придет Царствие Твое…

 

***

 

Вообще-то в больницах не любят оригиналов. Больной, по устоявшемуся мнению, всего персонала, должен молча, беспрекословно выполнять все указания, принимать все лекарства и никогда, ни под каким видом не высказывать и не проявлять своего неудовольствия не только лечебным процессом, но даже и самой болезнью. Но в отделении реанимации все иначе. Там вообще все иначе, все перевернуто с ног на голову.

В отделении реанимации любят оригиналов. Медсестры и санитарки ими гордятся, как своей личной победой. Хвастают друг перед другом.

– У нас вот уже неделю дедок под аппаратом лежит, сам дышать не может. Но в сознании. Так, когда кормим через трубку, еще и ругается. Да как! Я таких слов от алкашей около пивняка не слыхала, хоть записывай!

– Так не кормите, раз ругается, – советует проходящая мимо медсестра из урологического отделения.

– Да ты что?! – возмущаются девушки из реанимации. – У него, можно сказать, единственная радость – обматерить кого-нибудь. Ну так и пусть. От меня лично кусок не отвалится и корона не упадет!

Урологическая дама пожимает плечами. Ей этого не понять. Она работает в обычном отделении, где смерть – чрезвычайное происшествие. А тут реанимация, тут смерть дышит не в затылок, а прямо в лицо, скалится ехидно. Тут другие правила.

– А у нас бабка лежит, так тащит все, до чего дотянуться может. Утром перестилали ей постель, так из-под простыни достали хлебные корки, часы и амбарный замок. Откуда только она его взяла? Часы понятно, часы она с зонда притащила, вчера возили глотать. Но замок? Стали забирать – она в крик. И кричит прямо как здоровая!

– Ну, значит, скоро отправится в обычную палату, – заключают остальные. – Если зонд проглотить смогла, да еще замок где-то уперла, то на поправку пошла бабка.

– Похоже на то! – восхищается бабкина медсестра. – А мы сразу думали, что не выкарабкается. Ей же за восемьдесят! Другие, моложе гораздо, сами знаете… А она, вон, как огурчик! И голосище!

– Это что! – заявляет санитарка в пронзительно-розовом костюмчике. – Вот у нас дед, вот это да! Живчик! У него и пневмония, и инфаркт был, а он все встать хочет. Говорит – побриться! Мол, что за дела, лежит мужик небритый, а вокруг бабы бегают. Неудобно ему!

Девушки смеются. В реанимации тот, кто хочет встать на ноги, уже оригинал. Там не встают, там лежат пластом, изучая ровный белый потолок. Если есть возможность – поворачивают голову, чтобы увидеть рабочий столик медсестры, батареи бутылочек, кучи коробочек и еще всякой лекарственной ерунды. Счастливчики могут рассмотреть экраны, на которых показывается их давление, пульс и еще что-то неведомое, но, наверное, очень важное, раз врачи и медсестры постоянно поглядывают на эти цифры, а иногда озабоченно морщат лбы и меняют бутылки в капельнице.

– Нет, ну правда, живчик, – повторяет розовая санитарка. – Нам его даже привязать пришлось, а то все время рвался. Один раз уже почти встал. А если бы упал?!

Все кивают. Упал – это страшно. Это может быть все, что угодно. Ведь те, кто в реанимации, и так едва дышат, куда им еще падение. А уж тем более какому деду или бабке. У них кости хрупкие. Нет-нет, лучше привязать, целее будут!

Те, кто лежит, распластавшись на высоких кроватях отделения реанимации, слышат смех и отчаянно завидуют. Им тоже хочется смеяться. Но как-то нет повода. Тяжело смеяться, стоя на пороге, залитым лунным светом.

– …Да будет воля Твоя и на земле, как на небе… Отче наш! Спаси и сохрани… помоги…

 

***

 

Из бокса, в котором лежит дедушка-живчик, доносится вопль:

– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на! – взывает хриплый баритон на пределе громкости.

– Кто кричит? – деловито спрашивает завотделением, пробегая мимо бокса. В руках – истории болезней, в глазах – привычная усталость. – Почему кричит?

– Да это наш живчик, – отзывается медсестра, волочащая капельницу по кафельному коридору. – Зовет все время кого-то.

– Если к нему кто придет – пропустите, – командует зав на бегу. – Может, дед успокоится. Да и присмотрят за ним, а то ж того и гляди – побежит!

Медсестра преданно хихикает: зав шутит редко, так что каждая шутка на вес выздоравливающего.

А дед все надрывается:

– Хена! Хе-е-на!

– Это ж как он орет, когда здоровый! – восхищается медсестра, втаскивая в бокс капельницу. – А вот кому тут у нас покапать? – бодро спрашивает она, оглядывая три кровати.

Никто не отвечает, лишь дедушка-живчик продолжает кричать все с той же настойчивостью:

– Хена! Хе-ее-на! Да где же ты?!

Сутки напролет дед то кричит, то порывается встать, уговаривая медсестер и санитарок, что ему нужно в туалет, помыться и побриться, сменить белье, да и вообще…

– Ну что вы мне утку суете? – возмущается дед. – Я лучше сам схожу!

– Нет у нас тут туалета, – объясняют ему. – Это же реанимация. Тут положено лежать. Дедушка, если вы не будете лежать, придется вас опять привязывать.

– Буду, буду, – соглашается дед, но стоит только сестре отвернуться на минутку, как он перебрасывает тощие ноги, туго обтянутые желтой кожей, через поднятый борт кровати, пытается сесть. Трубки капельниц натягиваются, манжета прибора, подключенного к руке, срывается. С соседней кровати доносится шипение сквозь кислородную маску:

– Сестра! Дедушка сейчас с койки навернется! – человек на этой кровати в сознании, но очень слаб, едва может говорить. – Сестра-ааа!

Сестра поворачивается и видит торчащие через кроватный борт желтые ноги, сероватые ступни и нервно ерзающий костлявый зад, под которым простыня сворачивается в трубку.

– Дедушка! Я же вас просила! – расстроенно говорит сестра. – Ну что же вы так?

На ее крик прибегает еще одна розовая девушка – почему-то розовый и голубой цвета очень популярны в отделении реанимации, а вот в обычных отделениях носят в основном белое и бледно-желтое.

– Давай бинты, – командует первая.

Через минуту дедушка-живчик уже привязан к кровати, а сестры проверяют узлы – прочно ли, не вырвется ли.

– Да развяжите! – нервничает дед. – Это ж неприлично!

– А вставать прилично? – сердятся сестры. – Мы же договаривались. Вам же нельзя вставать, дедушка! Вам и врач говорил…

– А если мне в туалет нужно? – дед уже злится. – Что ж мне, под себя ходить, что ли?

– Ну, под себя не нужно, – соглашаются обе розовые девушки. – Но у вас же катетер! А если что еще нужно, так вы только скажите, вам утку дадут.

– Позорище какое… – бормочет дед себе под нос и вдруг разражается воплем: – Хе-ена!

– Кого это он зовет? – удивляется одна розовая девушка и вопросительно смотрит на подругу.

– Да кто ж его знает! – пожимает плечами та. Ее униформа отливает лунным перламутром в холодном электрическом свете. – Может, сына? Гену какого-то…

Они уходят, а дед пытается вырваться из тугих петель. Он запрокидывает голову, шея его раздувается, напрягается, видны жильные синеватые веревки. Но все бесполезно. Сестры привязали надежно.

– Хена… да где же ты? – бормочет дед и вдруг проваливается в сон.

…Отец наш небесный!.. хлеб наш насущный дай нам на сей день… Спаси… сохрани… помоги…

 

***

 

На следующий день в реанимационный бокс робко входит кругленькая низенькая бабуся, по самые уши завернутая в голубую хламиду, которую выдают всем посетителям. Размер хламиды универсален, она годится и на двухметрового мужика с косой саженью в плечах, и на худенькую субтильную даму. Бабуся в этой хламиде смахивает на голубого колобка, но повеселиться в боксе некому, так что она благополучно катится к кровати дедушки-живчика.

– Пришла… – сердито бормочет дед. – А я уж зову, зову, а ты все никак не идешь!

– Так не пускали же! – оправдывается бабуся, и пухленькие щечки ее смущенно краснеют. – Это ж не простая палата.

– Ну да, строгого режима, – саркастически бурчит дед. Он явно всем недоволен, а больше всего ему не нравятся петли, туго охватывающие запястья и лодыжки. – Развяжи!

– А можно? – бабуся трогает пальцем петлю и морщится.

Она явно из тех нерешительных людей, которые опасаются принять на себя любую ответственность и легко следуют правилам, устанавливаемым кем-то. Но вот столкновение с двумя строгими правилами – с грозным супругом и больничными порядками – приводит ее в состояние ступора, и бабуся пугливо озирается, ища кого-нибудь, кто смог бы дать ей совет.

– У медсестры спросите, – шипят из-под кислородной маски с соседней кровати. – Но, если разрешат снять, смотрите в оба глаза: ему нельзя вставать. Потому и привязали.

Бабуся кивает головой и шепчет:

– Меня Леной зовут. Вы уж его извините, он у меня чисто как дите малое, ничего сам не может, все я ему нужна… – и тут же выкатывается из бокса на поиски медсестры.

Кислородная маска задумчиво кивает. Теперь понятно, что за Хена требовалась деду. Лена! Лену он звал. Но надо же как! Бабка выглядит совершенно забитой и робкой, а дед представляется уверенным в себе. А на деле, похоже, все наоборот. Интересно, может, именно в этом секрет их совместной жизни? Может, бабка – мудрейший психолог?

Баба Лена вкатывается в бокс в сопровождении розовой медсестры.

– Так я развяжу, ладно? – шепчет она.

– Конечно, но не отходите от него ни на шаг! – предупреждает медсестра. – Вот, можете взять стульчик, посидите. Покормите его, а то ж не ест, отказывается.

– Да-да, я тут принесла то, что он любит! – бабка показывает медсестре объемистую полотняную сумку, набитую баночками и свертками. Медсестра задумчиво копошится, доставая то одну баночку, то другую, заглядывает в пакетики, разворачивает хрустящие бумажки.

– Все свежее? – строго спрашивает она. Бабка делает большие глаза. Как вообще можно было подумать, что она принесла что-то несвежее?

– Только приготовила! – возмущенно шепчет медсестре. – Вот еще и остыть не успело!

– Ну ладно, – кивает медсестра, признавая бабкину правоту. – Так вы уж последите за ним.

– Конечно-конечно! – торопливо шепчет бабка и нервно оглядывается на грозного мужа. Она явно ждет, когда уйдет медсестра, и столь же явно опасается, как бы благоверный не испортил все, подав голос. Но он скромно молчит.

Наконец медсестра уходит, а бабка начинает суетиться вокруг дедовой кровати. Минута – и дед уже развязан, полусидит в кровати с подложенными под спину подушками. В руках у него толстая газета, на носу очки – он увлеченно читает, а бабка тем временем распаковывает баночки и пакетики, извлекает из бездонной полотняной сумки тарелочки и чашки.

– Открывай рот, – командует она, и дед послушно заглатывает ложку бульона, не отрывая взгляд от газеты. – Это ты как додумался вставать? Зачем? Сказали ведь, чтоб лежал. Ну вот все бы тебе людей беспокоить!

Она негромко отчитывает деда, не переставая кормить. Удивительно, но он не протестует, только иногда мычит, но тут же умолкает с очередной ложкой во рту. Бульон сменяется кусочками жареной рыбы и картофельным пюре. Пузатая бутыль наклоняется над чашкой:

– Тыквенный сок, – поясняет бабка, уловив дедов вопросительный взгляд. – Тут санитарки сказали, что у тебя проблемы.

– Это какие проблемы? – недоверчиво спрашивает дед. На сок он поглядывает с опаской.

– Вот такие! Говорят, что в сортир не ходишь!

– А как сходить, если они меня привязали? – дед возмущенно трясет головой.

– Лежа! – решительно кивает бабка. – Сказано – надо, значит – надо.

Дед покоряется и пьет сок.

Бабка права – с этим делом у деда действительно проблемы. Уже и зав обратил внимание. Утром, пролетая с обходом по боксам, притормозил около дедовой кровати:

– Стул был? – вопросил строго, листая историю болезни.

– Нет, – ответила молоденькая докторесса, отвечающая за деда. – Никак не сходит. Ну так он ведь и не ест ничего.

– Что значит – не ест?

– Не хочет, – чуть не шепотом отозвалась докторесса. Видимо, недавно в отделении, побаивается начальства.

– Бывает, – кивнул зав. – Плохо человеку, какая уж тут еда. Но вы посматривайте, чтоб у него зад паутиной не зарос.

Докторесса покраснела. Но решить проблему деда так и не смогла.

– Ну вот, – бабка довольна, убирает с тумбочки грязные тарелки и чашки. – Теперь почитай немного, а потом – спать. А я посижу рядом.

Она сидит и бормочет тихонько, рассказывая деду последние домашние новости. Особенно упирает на пятерых курочек, дожидающихся дедова возвращения на даче:

– Вот выздоровеешь, поедем на дачу, будешь курей пасвить! – заявляет она. – А то скоро нестись начнут. Присмотр, значит, нужен. Опять же, яйца свежие будут. Это не магазинные тебе!

Дед сопит, глаза его закрываются под это уютное бормотание, газета выскальзывает из рук.

– Вот и хорошо, вот и ладушки, – шепчет бабка, подхватывая газету. Дедовы очки прячутся в футляр, бабка осторожно поправляет подушки, укутывает деда одеялом. – Вот и спи, спи…

Когда за окном разливаются густые сумерки уходящей зимы, бабка тихонько собирается и выскальзывает из бокса.

– Я завтра приду, – говорит она деду на ухо. – Вот как супчик сварю тебе с фрикадельками, сразу прискачу. Пока супчик горячий.

…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…

 

***

 

Ночью в отделении реанимации хуже всего. Тишина, одиночество и темнота, прорезаемая приглушенным электрическим светом ламп и лунным, льющимся через открытые жалюзи окон. Удивительное дело, но лунный свет заливает бокс даже в пасмурные дни. Даже тогда, когда на небе не видно не то что Луны, но даже малюсенькой звездочки – все туго спеленато плотными сизыми тучами, низко нависающими над голыми древесными верхушками.

В ночной тишине особенно явственно слышен каждый звук: шорох быстрых шагов в коридоре, скрип открывающейся или закрывающейся где-то вдали двери, хрипение аппарата, который дышит за соседа по боксу.

В этой тишине лежишь и пытаешься думать, но мысли разбегаются, как амбарные мыши при виде кота, и остается сакраментальное:

– Господи, спаси и помоги! Умоляю! Спаси и помоги!

Пытаешься вспоминать, ведь говорят, что когда умираешь, то вся жизнь проходит перед глазами, от первой самой секунды, когда сделал вдох рождения, до последней. Но, видимо, последняя еще не наступила, и вспоминается только всякая гадость. Помнишь, кому и когда сделал плохо, помнишь все свои гнусности и подлости, всю грязь, в которую хоть раз наступил… Мысли смешиваются, но все равно горишь от стыда, и пытаешься зажмуриться покрепче, как будто это поможет забыть, поможет избавиться от душевной жуткой тяжести. И просишь, молишь:

– Господи, спаси и помоги! Спаси и помоги! Спаси-помоги-спаси-помоги-спаси… – и все уже сливается в одно слово мольбы. И ты готов отдать все, чтобы получить возможность хоть как-то, хоть немного искупить все вины свои, и пусть не поправить сделанное, но хотя бы попросить прощения у тех, кого обидел…

Потому что боли нет, но ты чувствуешь – жизнь уходит, протекает сквозь пальцы, капает с провисшей с кровати простыни. И тут появляется боль. Ты приветствуешь ее, ведь боль – это жизнь. Раз есть боль, значит, жизнь еще с тобой. Это – надежда.

У тебя болят ноги – ты просто сползаешь вниз по кровати из-за высоко поднятого изголовья. Ты ползешь по клеенке, не можешь вытянуться, скрючиваешься в неудобной позе. А трубки капельниц держат тебя, не позволяя повернуться. А манжета датчиков держит тебя, и шевельнуться страшно, чтобы не сорвать какой-нибудь прибор, датчик или что там еще к тебе подключено – ты уже и не знаешь. Поэтому ты молча лежишь и терпишь все усиливающуюся боль. Это как древняя китайская пытка водой. Сначала все ничего, и можно легко терпеть, как капли воды стучат по темени. Но с каждой каплей становится все хуже и хуже, и в конце концов боль превышает все мыслимые пределы. Только все, что ты можешь, это совсем немножко шевелить ногами. Так ты получаешь передышку на несколько секунд.

Ты ждешь, что ночь вот-вот закончится. Включат свет. Придут санитарки, поднимут, будут умывать, протирать камфарным спиртом – ага, кто сказал, что камфара – духи реанимации? – перестилать постельное белье. Взобьют подушку. Передвинут тебя вверх по кровати, и ты сможешь наконец вытянуть ноги, избавиться от боли. Ты ждешь… ждешь… ждешь…

У забежавшей в бокс медсестры спрашиваешь который час.

– Спите, спите, – заботливо говорит она. – Еще только одиннадцать.

Даже нет полуночи! Ночь еще только началась!

– Это будет долгая, долгая ночь… – шипишь сквозь кислородную маску.

– Спите, спите… – повторяет медсестра и упархивает.

Ночь продолжается, и лунный свет заливает тебя холодным сиянием, растворяет твою боль, и ты дышишь ею, пьешь ее, купаешься в ней. И все время считаешь секунды, минуты, часы, зная, что, когда в следующий раз забежит медсестра, будет с чем-то там полночь, и ночь все еще в самом начале.

…И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого…

 

***

 

Бабка приходит каждый день, и чудо – деду становится куда как лучше. Врачи около него уже не хмурятся, а улыбаются и кивают друг другу. Дед уже не желтый, а розоватый, и глаза его блестят за очками, когда он читает принесенную бабкой газету. И даже ругается, когда она эту газету уносит – в реанимации не положено держать ничего подобного.

На третий день в бокс почему-то пускают посетителей ко всем. И все пьют домашний бульон, придремывая в сладкой истоме, а посетители через головы своих полусонных больных переговариваются друг с другом.

– Ой, а у вашего-то папы вон какие пролежни страшные! – это о том, за кого дышит аппарат. Пролежни и в самом деле жуткие, из-под растрескавшейся корки, обмазанной зеленкой, просвечивает сочащееся влагой живое мясо, и смотреть на это ужасно. А вот санитарки и медсестры ничего, смотрят, даже обрабатывают этот кошмар, ласково улыбаясь больному, приговаривая что-то утешительное.

– Ничего, лишь бы выздоровел, а пролежни вылечим, – резонно отвечают дети, поправляя подушки, подсовывая валик из одеяла под ноги.

– А у нас вот курочки на даче, – рассказывает бабка. – Мой-то специально их завел, говорил, что в магазине яйца какие-то некачественные. Вот, скоро уже нужно курочек пасвить… пять штук их у нас…

И начинается обсуждение животрепещущего вопроса о качестве магазинных яиц. Под эту пустую болтовню даже скрипящий стон дыхательного аппарата кажется домашним и уютным.

Но вот посетители уходят, остается только бабка. Она вручает деду затертый детектив в мягкой обложке, кормит его паровыми котлетками с жидкой овсянкой и заботливо спрашивает, не нужна ли ему утка.

– Я сама подам, – шепчет она деду. – Если ты так уж санитарок стесняешься, то меня чего?

Дед кивает, и через десять минут в боксе становится трудно дышать. Но вентиляция работает отменно, и вскоре уже все в полном порядке. Бабка счастлива – тыквенный сок все же помог, и даже не понадобились никакие таблеточные слабительные. Ура тыквенному соку!

Еще день – и деда переводят из общей реанимации в палату интенсивной терапии пульмонологии.

– Вы ж сказали, что у меня сердце! – возмущается он, обнаружив, в каком отделении больницы оказался.

– Да, но у вас еще и пневмония, – качает головой новый зав. – И как это вы подхватили такую гадость? Вирусная пневмония! Прививки нужно делать.

– Ай, все эти ваши прививки… да ну их! – сердится дед, но видно, что он смущен. Похоже, прививки оказались полезнее, чем он думал, а собственную ошибку признавать не хочется. Но зав и не настаивает. Он поднимает деду изголовье кровати повыше, поправляет подушку и уходит, пообещав через несколько дней перевести деда уже в общую палату, как стабильно выздоравливающего. Дед смотрит победителем и бормочет что-то уничижительное о прививках.

В палату интенсивной терапии попасть проще, чем в бокс общей реанимации, так что следующие два дня бабка почти что живет в ней. Она нянчит своего деда, кормит его с ложечки, подставляет утку, моет ее, интересуется дедовым давлением и температурой, ахает и все время обещает куриный выпас, будто именно это должно помочь деду окончательно выздороветь.

На третий день бабка не приходит. Дед сначала терпеливо ждет, отказываясь от больничного завтрака.

– Лена придет, принесет что-нибудь, так чего ж я буду всяким тут наедаться? – говорит он санитарке, принесшей тарелки. – Сами съедите.

Но Лены нет и нет. К обеду проголодавшийся дед уже начинает сердиться, а с сумерками возобновляется крик. Дед отчаянно зовет жену:

– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на!

Потом пытается встать, как в первые дни в реанимационном боксе. Но в палате интенсивной терапии тоже нельзя вставать. Фактически это та же реанимация, только при отделении. Так что прибегают медсестры и деда вновь привязывают к кровати. Он даже краснеет от злости и громко ругается.

– Опять, наверное, утюг забыла выключить или плиту! – дед стучит кулаком по бортику кровати. Стук негромкий – привязанной кистью громко не постучишь. – Точно, забыла. И вернулась с половины дороги. Теперь вот явится к темноте, не раньше! Ну не бестолковка ли?

Ничего не помогает – ни крики, ни ругань. Бабки нет.

Больные обладают повышенной остротой слуха, а тяжело больные – вдвойне. Они всегда слышат даже самый тихий шепоток персонала, улавливают не только слова, но и их тени. И вот уже все обитатели скорбной палаты знают, что бабка упала в обморок прямо под дверью пару дней назад, и что она сейчас в том боксе общей реанимации, который недавно покинул ее муж. У нее – вирусная пневмония, и ей уже почти нечем дышать.

– На лице такая синюшность, прямо будто краской полили, – шепчут друг другу санитарки. – И руки, и ноги синие. Нет, она долго не протянет. Чудо еще, что вообще на ногах держалась. И как у нее это получалось? Ведь бегала тут, живенько так, деда своего пасвила…

Еще день – и персонал обсуждает, как бы аккуратнее сообщить деду о смерти жены. В конце концов об этом сообщает сам завотделением, отводя глаза и едва выговаривая слова. Дед, как ни странно, спокоен.

– Понятно, – кивает он. – А я-то думал, что дело в утюге.

Персонал приходит к выводу, что дед – просто эгоист. Надо же, у него жена умерла, а он даже не моргнул. Все про утюг какой-то! А ведь она умерла, надорвалась, можно сказать, за ним ухаживая!

С этого момента дед перестает быть любимцем санитарок и медсестер. Не нужен им такой оригинал, пусть даже и живчик, пусть даже и чудом избавившийся от тяжелой пневмонии. Нет-нет, они – за высокие моральные качества!

А дед лежит смирно, уже не порываясь вставать. В нем будто выключили свет, и только лунное сияние тусклым отблеском иногда появляется в глазах. Он не ест, не пьет, все время молчит.

Так проходит два дня, а потом дед тихо умирает почти весенней ночью, залитый лунным перламутром.

Утром персонал обсуждает это событие. Говорят о сыне, который должен приехать.

– С ума сойти, сразу обоих родителей похоронить! Тяжко-то как! – сочувствуют бледно-лимонные медсестры.

– Ну а что, зато экономия, – возражают циничные зеленые санитарки. – Один автобус, одни поминки. Это ж при нынешних ценах на сахар!

– Тьфу на вас! – отзываются бледно-лимонные.

…Господи, спаси и помоги… спаси-и-помоги…

 

***

 

Опираясь на стены и подставленные родные руки, ты выползаешь из больничных дверей, унося в себе кусочек холодного лунного света. Ты родился вновь. А по ночам вскакиваешь, включаешь яркое желтое электричество, а шторы задергиваешь поплотнее, чтобы серебристый перламутр не пробрался в комнату. И каждый день просишь, молишь о прощении, уже иногда не понимая, кого и за что.

– Отче наш, сущий на небесах!.. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь…

Как же тяжело рождаться взрослым!



Комментарии

  Мэнли Уэйд  ВЕЛЛМАН   МАЛЕНЬКИЙ ЧЕРНЫЙ ПОЕЗД


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман