Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22      



Наталия  ИПАТОВА

  ВРЕМЯ НЕВИННОСТИ 

Человек в смешном костюме бродил по горам, размахивая руками и иногда подпрыгивая от возбуждения. Видно было, что он ничуть не затруднен неверной извилистой тропой, и альпеншток в его руке дирижировал горам и небу, и кустам альпийских рододендронов, как будто именно этот альпеншток заставлял птиц петь, а ручьи – звенеть. И когда в одной из долин проглянули черепичные крыши крохотной деревеньки с возвышающимися над ними колокольней и крышей ратуши, человек в широте душевной стал дирижировать и ими, и даже говорил с ними вслух.

Ответа он, впрочем, не ждал.

Следует сказать, пожалуй, почему его костюм был смешон. Это не был костюм клоуна, который редко вызывает усмешку у взрослого человека, потому что надевающий костюм клоуна явным образом заявляет о своем намерении быть смешным. На человеке была обычная пиджачная пара, но – ярко-коричневого цвета, в этих краях хозяйки так испокон веку красили домотканый холст. Длинный мясистый нос его седлали очки в толстой черной оправе, седые волосы окружали лысину и собственною волею стремились к небесам.

Этот человек определенно был счастлив.

− Величие и вечность! – восклицал он, тыча альпенштоком в облака. – Непреложность нравственных законов, коренящихся в базисе сотворенного мира! Добро, отделенное от зла так же, как свет отделен от тьмы, а суша от моря!

Он опустил взгляд на деревушку, утопавшую в зелени далеко внизу, казавшуюся отсюда такой крошечной, что впору ей уместиться на его ладони.

− И малое, − продолжил он с теплотой в голосе. – Все это суетное копошение в поисках мирских благ, все эти ревности, страдания, любви, привязанности, тщеславие ремесленников и домохозяек, горечи и веселия, все это одною лишь гармонией связано с поистине высоким. Гармония приподнимает малое к великому, сближает землю и небо.

Он расхохотался.

− Это делаю я! – закричал он в небо, потрясая своею тростью. – Я придаю им великий смысл! Я спасаю их для вечности. Я поднимаю их к небесам. Я делаю малое частью вселенной. Я все могу. Я – бог!

В это время снизу из долины донесся удар колокола. «Бог» осекся и сверился с брегетом, извлеченным из жилетного кармана. 

− Как я, однако, увлекся, − пробормотал он. – Теперь придется поспешить, чтобы успеть вовремя!

Он развернулся на месте и принялся спускаться по тропе, которой только что пришел, нелепо взмахивая длинными руками и неуверенно перепрыгивая с камня на камень.

В этой деревне, что расстилалась перед ним, «бог» был органистом и учителем музыки.

 

* * *

− Это нечестно! – кричит запыхавшийся Михель. – Все хотят кидать в Лили, а это нечестно! Она даже отбиваться не успевает. Кидайте и друг в дружку тоже.

В ответ в него самого летят три крепко слепленных снежка, и снег у него везде: во рту, в волосах, за шиворотом… Михель визжит и извивается, ему кажется, что между лопаток его вниз по спине и под пояс брюк ползет змея. Он падает на снег, пытаясь замедлить неумолимое движение тающей и согревающейся воды. Остальные, включая Лили, за которую он вступился, смеются. Сквозь залепленные ресницы Михель видит, что она перестала кидать, и Петер тоже. Дают ему передышку.

− Ладно, черти! – он садится и скидывает с себя теплое пальто, стягивает через голову свитер.

Лили взвизгивает, и это заставляет Михеля продолжать. Он расстегивает рубашку и остается голым по пояс, хватает и сминает снег.

− Ну, кому слабо?

− Вы спятили, − кричит Лили. Ага, это Клаус повелся. И тихоня Петер тоже. Какое это восхитительное чувство: делать то, чего делать нельзя, да и не только делать, но и других подбить. Последним и явно нехотя стянул свои одежки зануда Йозеф, но на него никто не смотрел, представьте себе, потому что Лили… Да, и Лили тоже!

Было весело, чего уж. Лепи, кидай, уклоняйся, падай, едва успевая схватить ртом воздух. Без теплых пальто и шарфов они стали двигаться куда быстрее. Главное, конечно, что Лили…

Она другая. Она… она красивая как статуя мадонны, только не белая, а словно чуть зарумяненная в печи. У нее тонкие руки и острые плечи, и длинные волосы цвета гречишного меда, с челкой на веселых глазах, и такие ложбинки над ключицами, что так и хочется провести пальцем. В конце концов, еще летом они все вместе плавали на реке. Жаль, что сейчас не лето, потому что Лили как русалка. Михель вдруг понимает, что Лили нынче двигается уже иначе, что она по-другому держит локти, что ему хочется смотреть на нее еще и еще. И, наверное, то же самое чувствуют остальные трое.

После, когда медный удар колокола привел их в чувство,  они натянули одежду на кожу, горевшую огнем, повязали шарфы и выровняли над бровями шапки, и притихли, как выдохлись. Пора было возвращаться, а они все казались себе чуточку другими, чем час назад, когда только взбирались на эту гору и волочили за собой детские саночки. К счастью, подвернулся попутный грузовичок, куда вся компания загрузилась вместе с саночками, и Лили отказалась ехать с водителем в кабине, а полезла в кузов, как все.

− Если мои узнают, меня живьем съедят, − предупредила она.

В сущности, все, кому они могли бы про это по-приятельски рассказать, сидели тут, в кузове, и где-то в глубине души понимали, что это была не только щенячья возня в снегу, и что Лили оказала им доверие, и что это было только раз, и больше не будет.

− Когда-нибудь ты выйдешь замуж за одного из нас, − сказал Йозеф, внезапно избегая смотреть на Лили.

− Точно, − подхватил Клаус. − Только пусть никто не знает – за кого.

Лили одарила всех по кругу загадочным русалочьим взглядом и прикрыла улыбку голубой варежкой.

− Но я-то, − сказала она, − знаю!

 

* * *

Свет не зажигали, потому все тонуло в сероватых сумерках, но беды в том не было никакой. В этом доме все на своих местах, можешь хоть глаза себе завязать, и то, протянув руку, возьмешь, что тебе нужно. На стульях чехлы, на кушетке вышитые подушки, и скатерть вышитая, а вдоль окон цветы в горшках, ящиках и кадках. И никаких признаков мужчин в этом доме.

Три женщины: ну, во-первых, Лили, высокая и нежная, стоит, прислонившись к косяку двери, и руки на груди скрестила. Во-вторых – ее мать, ее взрослая копия, покрепче в сложении, пошире в кости, и волосы у нее убраны в пучок. На матери в этом доме держится все, она генерал, а остальные – солдаты, и никто этим не тяготится, потому что так правильно и честно, каждый несет свою часть ноши. У них идеальный дом и уважаемая семья. Каждое воскресенье их видят в церкви. На рождество у них глинтвейн и пряники.

И есть еще бабушка, которая умирает. Она давно умирает, с постели не встает, и все никак не умрет, но этим никто не тяготится. Разум у бабушки ясный, а лицо такое, будто ее господь поцеловал в лоб, сказав «Подожди маленько». Бабушка обладает правом решающего голоса при обсуждении всех вопросов, касающихся семьи, а главный из этих вопросов – Лили.

Она стала главным вопросом сразу, как родилась. Важно было вырастить ее так, чтобы люди ее уважали, и устроить ей жизнь так, чтобы никому и никогда не пришло в голову обидеть ее, когда она сама за себя отвечать будет. И все, что было сделано до сих пор, было сделано правильно. Лили умеет говорить, умеет одеваться, умеет двигаться, умеет вести хозяйство и соблюдать писаные законы и неписаные правила. У нее даже есть немного собственных денег. Она умеет тратить их с умом. Деревня невелика, во всех семьях знают, насколько хороша тут девушка на выданье.

− Пора решать с ее замужеством, − говорит бабушка. – Надо выбрать правильно. Если она не выйдет  замуж, ей не занять в обществе достойное место.

− Выбор невелик, − спокойно возражает мать. – Сверстников ее по пальцам пересчитать можно.

Лили молчит. Выражения лица ее в сумерках не разобрать, но и при свете дня она наверняка выглядела бы столь же невозмутимой.

− Он не должен быть бедным, чтобы ей не стыдиться своей одежды перед соседями, не должен иметь физических изъянов, чтобы не говорили про нее «вон жена хромого», не должен пить – и в семье его не должно быть пьяниц!

− Лучше всего ей выйти замуж за инвалида, − роняет мать. – Война будет, все говорят. Ну или за того, кого отец откупить сможет. Вон у Клауса Келлера отец управляющий на шахте.

На это бабушка ничего не отвечает, а лишь молча кивает головой, похожей на птичью. Ее собственный муж погиб на прошлой войне. Мужа ее дочери в шахте завалило, той самой, на которой герр Келлер распоряжается. И вроде к самому Келлеру претензий нет: все, что положено, он семьям горняков выплатил и потом еще узнавал, не надо ли чего. У Лили все должно сложиться иначе. Лили должна быть счастлива.

− Лучше бы ей выбрать того, с кем ей будет хорошо, чтоб синяков не прятать, если что вдруг не по нем. И чтоб с девками его по кабакам не видели при живой жене.

− Да про кого же заранее угадаешь?

Лили улыбается и молчит.

 

* * *

Камешек в окно служит им сигналом. Лили сбегает вниз так легко, что ни одна тень не омрачит лица спящей матери. Бабушка, может, и не спит, но бабушка ничего не скажет. Лили распахивает окно на кухне, выглядывает наружу – волосы свешиваются точно у той Рапунцель.

Стоит поздняя осень, время пивоваров, молодежь гуляет допоздна: в их домике слышно, как гуляют. Всюду дразнящий запах жареного мяса.

Лили садится на подоконник боком, перебрасывает ноги наружу и спрыгивает на задний двор прямо в руки, которые ее ловят. Замирает.

Разумеется, она знает, за кого выйдет замуж. Знает с того самого дня, когда они играли в снежки. С момента, когда встретились глазами. Глаза цвета неба и волосы цвета ржи, и такие плечи, что Лили тогда до смерти захотелось за них ухватиться, и такая талия, что захотелось обнять. Он начал взрослеть прежде своих друзей, совсем еще мальчишек. Собственно, тогда он уже был таким же взрослым, как она сама. Когда она угодила ему снежком прямо в лицо, а он не стал отбиваться, а только смотрел на нее, опустив руки, среди визга и снега, тогда-то и стало ясно как божий день, что они дали друг другу обещание, которое останется нерушимым, сколько бы ни было народу вокруг.

 

* * *

В день, когда Петер приходит в их дом просить руки Лили, она внезапно осознает, что стала среди своих равной. Не младшей – то есть младшей-то она осталась! – но полноценной, словно бы ноша, которую она несла по жизни, была теперь не меньше, чем у прочих женщин семьи.

Главный человек нынче бабушка, потому что она, разумеется, не может спуститься в гостиную ради такого торжественного случая, а значит, гостя надобно принять в ее комнате, а бабушку, соответственно, принарядить и уложить ей волосы. Вымыть окна, натереть маслом мебель, расставить вазочки и книги.

Петер явился с букетом алых роз, совершенно мокрым и таким большим, что диссонанс между его роскошью и финансовыми возможностями помощника диспетчера на железной дороге просто бросался в глаза. Он был страшно неловок, ужасно себя стеснялся и больше помалкивал, уткнувшись в свою чашку чая. Поскольку это были именно те чувства, какие желали бы вызвать в нем обе старшие дамы, те остались в полном восторге и умилении. Лили казалось, что она одна здесь сохраняет самообладание и здравый смысл. То есть она бы с огромным удовольствием его не сохраняла, но кроме нее некому.

Петер покинул их дом в сумерках: одна  лишь Лили вышла с ним на крыльцо, мать осталась в кухне, ну а о бабушке и разговора нет.

− Но никто не должен знать, − напомнила Лили их старое детское заклинание, которое, как ей казалось, оберегало от беды их обоих.

− Как скажешь, − Петер остановился ступенькой ниже и церемонно наклонился поцеловать ей руку. При этом он задел макушкой букет, с которым она не могла расстаться, и мокрые лепестки вдруг посыпались на порог, на лестницу, на первый снег, всегда будивший мечтательные улыбки на их лицах.

 

* * *

Лили проснулась как от удара, посреди холодного зимнего сумрака, с чувством, что все внезапно стало плохо. Сердце упало, подумала она. Упало и ударилось об пол, и надо посмотреть еще, не разбилось ли.

Под одеялом было тепло, а снаружи, в комнате – холодно, так что наружу она только кончик носа выставила. Так же она чувствовала и самое себя: где-то внутри нее – она это точно помнила! – жило счастье, но вокруг – вокруг все было плохо, и Лили все эти бессчетные дни привыкла искать опору внутри себя. И только сейчас, пробудившись в неизъяснимом ужасе до рассвета, она не могла найти в себе той убогой крохотной искры, что до сих пор согревала ее.

Лили всхлипнула от жалости к себе, но тут же усилием воли задавила этот порыв. Под этой крышей она сейчас была самой сильной и не имела права выходить из строя. От нее зависела жизнь двух дорогих ей людей. Другое дело, она с радостью переложила бы эту ношу на чьи-то плечи – она даже знала чьи. Но, за неимением…

Со станции донесся далекий гудок и перестук колес – ушел очередной эшелон. Еще немного, и ей вставать и топить печь, а потом, обвязавшись поверх пальтеца шалью, брести в школу, в холодном классе учить детей считать и писать.

Топка печи находилась внизу, в кухне, а через спальни проходила лишь кирпичная труба. Лили ставила на плиту ведерную кастрюлю с водой: закипев, та еще долго отдавала тепло. Попозже мать поставит хлеб печься. Самое главное – чтобы не простудилась бабушка, она и так слаба. Все время, пока ковырялась с углем, Лили подбадривала себя мыслями о том, как они вечером соберутся в бабушкиной спальне за чаем, будут вышивать или играть в карты. Или читать, или слушать музыку по радио и говорить о том, как все вернется на круги своя, и все будут счастливы, и все будет хорошо. Потому что не может все стоять на месте, и сегодняшние беды не остаются навсегда, а раз так – всегда есть надежда.

Лили сталкивалась, и не раз, с мнением, будто не надо ограждать детей от жестокого мира, будто бы не надо им лгать – притом что самих детей было бы неплохо научить лгать, в жизни пригодится. При этом, правда, подразумевалось, что детей надо научить лгать кому-то другому, а родителям, без сомнения, дети должны говорить правду. Лили подозревала, что эти родители сами сбиты с толку происходящим, и до сих пор жалела их, потому что у них не было внутри теплой искорки надежды, из которой можно вырастить древо новой лучшей жизни. Лили казалось, что людям, лишенным этой искорки, стремиться к лучшей жизни для себя и своих детей труднее, да и шансов, что жизнь вокруг таких людей будет улучшаться – немного.

Тем страшнее было потерять опору внутри себя.

Лили остановилась на переезде: ветер сметал сухой снег с открытых пространств, со шпал и рельсов, в сизое небо поднимались дымы печей. Кругом не было ни души, и такая тишина, что и закричи – звук задавит, точно ватой.  Лили попыталась вспомнить вкус хлеба за завтраком, но не смогла. Тогда она попыталась вспомнить Петера. Глаза голубые, как небо – а может, это и было небо? Волосы как спелая рожь, но может, она просто помнит рожь? Может быть, это просто тоска по лету? Алые лепестки на белом снегу, на ступенях, на фартуке – ощущение Петера было где-то рядом. Он ускользал. Осталось только впечатление его присутствия.

Лили зашла на почту, но для нее ничего не нашлось. Попутно переговорила с почтмейстером – отцом Йозефа: тот служил в Польше, в охране какого-то спецпоселения, и писал домой пространные философские письма. Последнее его отец, водрузив на нос очки, торжественно зачитал Лили, пока на керосинке закипал чайник. Она почти не слушала, но следовало быть вежливой со стариком. Ей это немногого стоило.

Она часто бывала здесь, ей был знакома каждая афиша, каждый рекламный плакат, которыми почтмейстер оклеил свою контору. Женщины, кофе, автомобили, даже аэроплан – с пятнами и оборванными уголками. Невыметенные мухи между стеклами. Старик, видимо, надеялся, что из-за писем Йозефа она и ходит сюда. Никто же ничего не знал. Даже почтмейстер.

Ближе к вечеру нахлынувшая тоска стала почти невыносимой. Лили едва дождалась ежевечерних посиделок у бабушки: накрыли стол вязаной шалью, а лампу – другой, шелковой, с расписным узором, разлили чай и раздали карты. Все были спокойны, все – как обычно, изо дня в день.  Сегодня, однако, от общей безмятежности Лили охватил неизъяснимый ужас, как если бы ее заперли в одиночестве в пустой комнате с белыми стенами. И одновременно сердце ее сжалось от невыносимой нежности к ним, делящим ее одинокое существование, словно в них одних и был смысл ее существования, смысл – и опора. Она умирала от любви к каждой морщинке на коже бабушки, к каждой тени у материнских глаз. Они и не знают, что вокруг их маленького домика лишь пустота, просвистанная стылыми ветрами.

− Я говорила нынче с матерью Михеля, − сказала мать, которая шила, пока они с бабушкой играли. – Она спрашивала, помнишь ли ты его?

− Михеля?

− Михель всегда был из твоих приятелей самым шустрым. Вернется – ему будет, о чем порассказать, как он летал над Африкой и что видел. Если вернется…

− При чем тут Михель?!

− Разве, − откусывая нитку, спросила мать, − не он твой избранник?

− Михель герой, но без гроша в кармане, − с улыбкой возразила бабушка, − ему только железными крестами с дубовыми щеголять, а Клаус Келлер к военной службе не годен, потому служит писарем в канцелярии и унаследует денежки отца, который очень даже разумно их вложил. Почему бы Лили не подумать об этом?

Кто-то сошел с ума. Лили совсем не понравились многозначительные улыбки на лицах бабушки и матери, к тому же тени на лице старухи легли так неудачно, так зловеще… Как будто втянули в круг ведьм, и их ритуал безвременья внезапно показался ей самоцелью, и ритуалу нужна была жертва. И Лили заставят ее принести? Потому что остальным-то терять… нечего? Они – уже?

− Я выйду замуж только за Петера – или останусь одна навек! – хрипло сказала она.

Мать и бабушка переглянулись с самым искренним недоумением.

− А кто такой Петер?

 

* * *

В ужасе и смятении Лили выскочила из дома, даже не застегнув пальтишка и безотчетно прижимая к сердцу руку, сжатую в кулак. Она не понимала, в своем ли она уме – или сошел с ума мир вокруг нее. В кулаке она сжимала свое воспоминание. Все, что от него осталось, все, что не растаяло. В ее сознании это выглядело как смятые алые лепестки, хотя, разумеется, никто их тогда не подобрал и не хранил с трепетом. Тогда казалось, что уж роз на их век хватит.

Она не нашла писем Петера. Писали ей все четверо: трое с фронта, а Клаус из своего министерства, где проходил альтернативную службу, но она нашла только три пачки писем − некоторые даже не распечатанные! Она поискала и в печи, но камин был чисто выметен, а топка вычищена. Стоя посреди кухни, Лили  почти физически чувствовала, как мир уходит из-под нее. Кто-то предал ее – но кто? И могло ли быть так,  чтобы ее не предали?

Куда она могла пойти, чтобы задать свои вопросы? Только к одному человеку. Метафизика в ее голове щелкнула и сложилась в мозаичную картинку, на которой только извращенный разум мог бы найти закономерности. Или вообще не разум. Едва ли сейчас Лили руководствовалась чем-то, кроме стука крови в висках и заданного им ритма.

Был один человек, которого никто никогда не принимал всерьез. Детьми они над ним издевались. Он считал себя богом и преподавал им музыку. Он сам был как дитя и совершенно не зависел от них, как бы они ни крутили пальцами у виска, как бы ни кривлялись ему вслед. Это было нелогично, но Лили в этом ее состоянии пошла бы искать помощи и у более одиозного существа − как Русалочка пошла в свое время к ведьме.

Органист открыл ей двери своего домика. Внутри было холодно, и он расхаживал по комнатам, обвязанный дырявой женской шалью, и совершенно не замечал собственной нелепости. Кружка горячего ячменного кофе у него, впрочем, нашлась, и это было то, что надо,  пока Лили в бессвязных словах и в слезах изливала ему свою душу.

Он со всем соглашался, и разговор их со временем гармонизировался. Органист поддакивал, подхватывал и завершал ее фразы единственно правильным образом, и Лили рассказала ему все, потому что, похоже, заклятие «никто не должен знать» исчерпало себя и более не имело никакой ценности – в том числе и для нее самой.

− Погоди-ка, − сказал ей учитель музыки, знавший всех детей, и приложил пальцы щепотью ко лбу. – Я Йозефа Миллера помню, сына почтмейстера. И Клауса Келлера помню – кто ж его не помнит, с таким-то папой. И Михеля помню, он из ваших был самый заводной. А Петера твоего не помню, хоть убей. На музыку твои слова о нем положить могу – а пацана не вижу.

Лили молча сглотнула. Было довольно холодно, невзирая на кофе, и она сидела, обхватив себя руками. Она и сама тосковала по Петеру так, как тосковала о лете, и чем дальше, тем меньше видела в том разницы. Стены вокруг нее были так холодны, а может, то была холодна оболочка, в которой билось ее бедное замерзающее сердце.

− Если вообразить все это, − органист обвел руками все вокруг себя, − как законченное, целостное музыкальное произведение, то могла бы ты представить тут своего возлюбленного как музыкальную фразу в этом большом и едином целом?

По мнению Лили Петер был бы доминирующей темой в мире вокруг него: гремящей радостью бытия, темой победы добра, наличием милосердного бога, не позволяющего злу вершиться и уж тем более – торжествовать. Но он был прав. В этом мире нет и не могло быть Петера.

− Ты можешь все, − сказала она бедному безумцу, вполне отдавая себе отчет в том, что на путях разума тут едва ли сыщется ответ. – Что нужно сделать, какую цену заплатить,  чтобы вернуть Петера? Я готова.

Он грустно покачал головой.

− Если бы это было возможно, − сказал он, поправляя очки, − я вернул бы их всех. Вас всех. Нас всех. Даром.




Комментарии

  Гермини  КАВАНАХ   КАК ВОЛШЕБНЫЙ НАРОД ПРИБЫЛ В ИРЛАНДИЮ


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман