Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22      



Михаил  КЕЛЬМОВИЧ

  ОБ ИОСИФЕ БРОДСКОМ: ДИАЛОГИ С РЕАЛЬНОСТЬЮ 

     Человек – не сумма того, во что он верит,
    на что он уповает, не сумма своих убеждений.
    Человек – сумма своих поступков.
    И. Бродский
    
 

Часть I

Следующая – «Остановка в пустыне»

 

Преамбула

В начале 2015 года вышла моя книга «Иосиф Бродский и его семья». Она – о жизни Иосифа в Ленинграде, о его отношениях с родителями и родственниками. Как оказалось, тема забытая и неизвестная. Воспоминания пробудили интерес к его семье: отцу и матери, их жизни до и после отъезда Иосифа из СССР, к близким, среди которых он рос, взрослел и стал поэтом. Я из «младшего» поколения этой семьи.

Следует уточнить, что я называю семьей. У Марии Моисеевны Вольперт, матери Иосифа Бродского, были три сестры и брат. У некоторых из них были мужья (жены) и дети. Вместе с детьми – Иосифом и его двоюродными братьями – и затем появляющимися внуками, они образовывали… не знаю, как это назвать точно, может быть, кланом или родом. С того времени, как себя помню, я воспринимал семью в два круга. Внутренний – я, родители, бабушка – мы жили вместе в одной комнате. И второй, внешний, состоящий из всех членов нашего клана. И этот второй круг ощущался не менее близким, чем первый, и, может быть, в чем-то более фундаментальным. Я бы сказал, для ребенка это была внутренняя родина, абсолютная точка отсчета. Мне кажется, что все члены семьи ощущали свою общность так же.

В большей степени воспоминания обращены к старшему поколению: Марии, Александру Ивановичу и их ровесникам. Всякий раз стараюсь подчеркнуть, что они интересны не только близостью к великому человеку, но особенным устройством внутреннего мира и судьбы. Поколение, детство и юность которого прошло в Российской империи, а жизнь вобрала две революции, сталинизм и две мировые войны. Следует ли что-нибудь к этому добавить? Только то, что в результате они были людьми такой внутренней силы, обаяния и естественной, в крови, в капиллярах растворенной интеллигентности – какой я больше не встречал никогда.

Вместе с Иосифом и его близкими, героями книги стали старые квартиры в центре города, в которых мы жили, Ленинград 60-х, 70-х и 80-х годов. Город, как мне кажется сейчас, в котором, куда ни зайдешь, встретишь обязательно писателя, художника, музыканта или поэта.

Через год после публикации, поток откликов, событий и встреч, можно сказать, потребовал подведения итога. Мне показалось, что я делаю это для себя. Но, получилось иначе.

 

Оркестровка памяти

Странные мои отношения с прошлым… Неожиданно стал классифицировать виды памяти. Сумма молчаливого внимания читателей более всего предполагает биографическую память: разглядывание, узнавание событий, ситуаций, деталей быта и истории вещей, принадлежавших… и так далее… потребность услышать, прочитать как можно больше.

«Желтая» память – во многом журналистское, цеховое: скандалы, личная жизнь, и прочее бельишко в котором интересно поковыряться. Есть в этом виде спорта и любительская лига.

Профессиональная память литературоведов и биографов. Сложно поддающийся описанию сплав искренней и глубокой любви, и… работы, деятельности, порой препарирования.

А все-таки главный герой этой истории сказал: «Биография поэта в покрое его языка». И добавить нечего, непонятно только зачем нужны истории из жизни.

Я искренне с ним согласен, но последние «книжные дела» открыли мне значение биографической памяти. Когда человек ушел, а голос его остался, и то, что он говорит, больше никто сказать не может, читатели (с помощью даже чужих впечатлений) как-бы пытаются уцепиться за говорящего, чтобы он не отдалился настолько, что перестал восприниматься человеком, не стал памятником или черной точкой на горизонте, уроком по литературе в школьной программе и т. д.

Сегодня все виды внимания к прошлому Иосифа Бродского вместе создают неописуемый контекст. В результате их оркестровки юбилейных выступлений, музейных событий, кинопремьер и творческих вечеров, весь прошедший год строки из стихотворения «Остановка в пустыне» звучали для меня пророчески.

 

«Когда-нибудь, когда не станет нас,

точнее – после нас, на нашем месте

возникнет тоже что-нибудь такое,

чему любой, кто знал нас, ужаснется.

Но знавших нас не будет слишком много».

 

К счастью, у меня с этим стихотворением связаны ассоциации другого рода. В детстве я жил в большой коммунальной квартире на Исаакиевской площади, в знаменитом доме со львами постройки Монферана, по сути – обитал во дворце. Соседом по квартире, и не просто соседом, а жильцом, шевеления которого слышались порой прямо за стенкой, был известный ленинградский поэт Володя Уфлянд. С Бродским они дружили, и Иосиф заходил к нему в гости.

Я хорошо помню 1966 год. Как раз в те дни, когда Иосиф писал: «Теперь так мало греков в Ленинграде, что мы сломали Греческую церковь…», Володя Уфлянд с моим дядей (мы жили с ним вместе) лазали по развалинам греческой церкви. Скалывали и снимали со стен керамический декор: византийские капители и геральдические щиты. Из капителей потом сделали кашпо, а щиты просто повесили на стену.

 

Часть II

Сила притяжения 

 

Точка

Точка – в книге так же значима, как смерть. А в жизни она условность, поставил точку, перевернул страницу, и движешься дальше. Через пару минут объявят следующую остановку.

Проблема пишущего человека в глубине и силе погружения в текст. Поток текста не отличим от реальности, и где ты оказался в момент постановки точки, – истина почти в конечной инстанции. По крайней мере, сложно разрываться на части. Одна твоя половина уплывает вдруг куда-то на сияющие витрины книжных магазинов. Другая – тащится себе, как ни в чем не бывало, обычным аллюром обыденности, пережевывая будни и разговоры о невыплаченных гонорарах.

С прошлым я… разобрался. Нужна была веская причина, чтобы вернуться к тексту уже опубликованному. Веская причина? Может быть, как раз не причина, а продолжение жизни… самым естественным для нее образом. Для нее естественно, например, чтобы автор книги проводил творческие вечера. 

Так она (жизнь) и поступает с нами. В конце вечера задают вопросы, потом подходят люди и рассказывают свои истории. И, оказывается, что в Санкт-Петербурге, в каждой более-менее приличной аудитории ценителей поэзии на 40 – 50 человек обязательно находится один, а то двое, которые знали Иосифа Бродского, его отца или мать, или родители этого человека знали, или близкие друзья.

Это причина или нет, когда сама реальность продолжает рассказывать твою историю независимо от твоего желания? Понимаю, что Питер город маленький, и маленькая у нас страна, и планета невелика, но все же… Ощущение такое, что происходит диалог со всем миром. Ты спросил – он ответил.

И еще, есть ощущение воронки, которая закручивает события и людей, притягивая их к Иосифу даже сейчас, через 20 лет после его смерти. Или наоборот, именно сейчас. Человек или только имя притягивает нас друг к другу?

 

«Человек или только имя?»

После выступления в «Старой Вене» ко мне подошел Евгений Григорьевич Друкарев. Судя по визитке – доктор физико-математических наук, физик-ядерщик. По первому впечатлению человек незаурядный. Он бегло рассказал мне свою историю, крайне смущая извиняющейся интонацией. Мы встретились еще раз здесь же, через месяц, и он подарил мне книгу, написанную им вместе с матерью. Книгу, посвященную деду.

Его дед – Евгений Сергеевич Гернет, офицер флота, прошедший Первую мировую и гражданскую войны, впоследствии замечательный исследователь Арктики, был репрессирован в 1937 году. В 1958 году его дочь (мать Евгения Друкарева) Галина Евгеньевна Гернет получила уведомление о реабилитации отца. Вскоре Военно-морской музей запросил для новой экспозиции о Гражданской войне фотографию Гернета, так как в начале 20-х годов он был командующим Азовской флотилией. Старую фотографию нашли, но ее надо было восстанавливать. За эту работу взялся фотограф музея Александр Иванович Бродский.

Галина Евгеньевна ходила в Военно-морской музей несколько раз. Фотография требовала серьезной реставрации и ретуши. Александр Иванович оказался общительным человеком. Они говорили о войне и сталинских репрессиях. А. И. Бродский прошел многие фронты фотокорреспондентом и как-то сказал ей: «Если бы я снимал все сюжеты, которые того стоили, то меня, может быть, и не расстреляли бы, но уж точно посадили бы».

Однажды во время их разговора в фотолабораторию вошел юноша лет семнадцати.

– Мама просила передать, – протянул он Александру Ивановичу какой-то сверток.

– Вот еще одно имя возвращается, – показал тот на фотографию Гернета.

– Человек или только имя? – спросил юноша.

– Только имя, – ответила Галина Ивановна.

Молодой человек понимающе кивнул и через несколько минут распрощался.

– Мой сын уже вполне взрослый, – заметил Александр Иванович.

Через много лет Галина Евгеньевна Гернет узнала, что этого юношу звали Иосиф Бродский.

 

Память – скорее стена, чем проломы в ней. Вероятно, вследствие того, что нам в большей степени нужна защита от своего жизненного опыта, чем его осмысление. Иногда испытывая потребность заглянуть в окно или замочную скважину, мы рассматриваем крохотный видимый фрагмент, и мысленно достраиваем остальное, как правило удобным для своей совести образом.

После войны люди возвращались домой и вместо наград и новой надежды иногда отправлялись в лагеря или получали уведомления об исчезнувших близких как о врагах народа. А потом, когда все это кончилось, оказалось, что население настолько привыкло или смирилось с таким порядком вещей, что реабилитация канувшего в бездну ГУЛАГа фронтовика или труженика тыла почиталась почти за счастье: пусть он и не вернулся оттуда, но более – не враг народа и семья не несет на себе клейма. Люди забывали или силились забыть, то, что близких нет более в живых, что их заменили списками и старыми фото. Соглашались с тем, что это – справедливость и своего рода возвращение.

Соглашались сильные мужественные взрослые люди, прошедшие большую войну. А ему 17 лет, он еще не знает жизни, и еще не поэт, но уже способен, походя, почти случайной фразой в четыре слова рассечь, как самурайским мечом бездну этого самообмана.

 – Человек, или только имя?

Самообман – то, с чем он не согласится в своей жизни никогда.

Именно здесь, в «Старой Вене» у меня впервые возник посыл к более четкой, я бы сказал, лекционной артикуляции новообретенного смысла. История Друкарева всего лишь замкнула его.

Сама «Старая Вена» – литературная гостиная, расположенная в доме на углу Гороховой и Малой Морской – место, где собираются профессиональные литераторы. Их реакции я ждал с трепетом и особым интересом и, оказалось, не зря. Рассказ о том, как Иосиф Бродский объяснял мне работу со стихотворной формой они слушали совсем не так, как обычная аудитория. Можно сказать, мотали на ус.

Я сосредоточился на его мысли о том, что, когда пишешь стихи, надо пропускать первый легковесный ритм, рифму, строфу… то, что без труда дается, приходит сразу, потому, что это шаблонное, то, что окружает со всех сторон, и не является новейшей тканью языка. Все это следует отбрасывать, двигаться к абсолютно уникальному, не существовавшему до этого никогда. Я чувствовал, как литераторы узнают в моем пересказе свой внутренний опыт: те усилия, муки, сложности и искушения с которыми сталкивается каждый поэт.

Мы все и всегда стоим пред одним и тем же выбором. Но в результате относимся к нему по-разному и получаем в итоге каждый свое. Его выбор формулировался для меня сейчас предельно ясно: бескомпромиссность в отбрасывании банального и следовании за уникальным. Вот ведущая черта… Она все объясняет. И силу строки, и то почти мучительное экзистенциальное чувство, которое возникает всякий раз, когда слышишь звук его речи… Далее пришло отчетливое понимание, что это относится не только к поэзии. И жил он так же. Каждым поступком отвергая очередной шаблон и раскрывая «лица не общее выраженье» своей судьбы. Начиная от выбрасывания рекламных газет из почтового ящика на Мортон-стрит до неприятия цензуры, предательства в любви, лести или снобизма… Ничего банального – именно это определяет в нем абсолютно все. Дальше можно спорить до бесконечности: о гениальности, о его сложном характере, об отношениях с женщинами. Все это вторично, и определено в результате только этой чертой[1].

Он обозначал свою позицию часто, но как максима она сформулирована в нобелевской лекции: «Поэт, повторяю, есть средство существования языка».

Выступая в «Старой Вене», я предложил не рассматривать эту фразу как метафору, а воспринимать ее буквально, и после завершения выступления почти поспорил с профессором-лингвистом. Он опоздал к началу и потому сидел рядом со мной у входа, развернувшись к аудитории в профиль, и смотрел на меня сбоку. В конце подошел, чтобы высказать свое несогласие с моим утверждением, и предложил обозначить фразу Иосифа из нобелевской лекции все-таки как определенного вида метафору. На спор у нас не было времени. Но постановкой своего вопроса он замкнул для меня второй полюс найденного в тот вечер смысла.

 

Буквальность смысла

Такого рода высказывания литераторы воспринимают как метафору. На мой взгляд, в этом есть проблема профессиональной зашоренности мозгов, которая существует в любом ремесле. Нюанс в том, что литератор может быть феноменально эрудирован и глубок в понимании литературы, но этого недостаточно. Чтобы понять буквальность того, что человек может быть «средством существования языка» необходим даже не жизненный опыт, но особенное знание внутреннего мира. Навыком не назовешь, но, по большому счету, для писателя это такой же инструмент, как синтаксис. Если литератор не владеет данным инструментом, весь неординарный опыт внутренней жизни будет казаться ему метафорой.

 Может быть, я и опустил бы подобный экскурс, но лекция очень известного N о Бродском шокировала меня своей безаппеляционностью и глубиной непонимания человеческой природы. Некто – выдающийся во всех смыслах и во все стороны – весьма компетентный, вдруг заявляет, что Иосиф Бродский имперский поэт и близок миллионам, как певец обыденности. Упс!

Литераторский профессионализм и знание внутренней жизни человека все же разные вещи… К вопросу о том, что есть источник стихов Бродского, я вернусь позже. Скажу пока только, что это нечто принципиально противоположное обыденности.

В том же выступлении замечено было, что нынче человек, критикующий Бродского, рискует оказаться в меньшинстве и поругании… Может быть, такой риск как раз кому-то и интересен?

 Сегодня в искреннюю любовь миллионов к стихам Иосифа Бродского подмешивают немало… не скажу чего. Однако человеку с тонким поэтическим слухом и совестью это не мешает. И стоит ли сыр-бор городить? Разве что… не хотелось бы так думать, но невольно позиция лектора наводит на мысль о более изощренной, но совсем не новой игре. Любить Бродского для некоторой части интеллектуальной элиты становится, похоже, слишком банально, в тоже время в этой популяции есть люди, которые не могут позволить себе быть с большинством, и …быть незаметными. Чтобы постоянно находиться на виду, им необходимо срочно занять другую позицию. Не важно, как, и в какую сторону вывернуться, лишь бы голова торчала над серой, ровно дышащей гладью мейнстрима. С такой позиции ругать Бродского интереснее, чем тех, кто окружает его имя коммерческими миазмами.

Итак, о буквальности значения слов: «Поэт, <…>, есть средство существования языка». Это не изощренная метафора, а определенное отношение к себе и к жизни, которое, хорошо известно в духовной традиции и называется «служением». Служение есть определенная организация человеческой души относительно смысла и духа.

Проблема в том, что среди литераторов и читателей развито мнение о естественности и даже необходимости для талантливого писателя таких атрибутов личности, как – ущемленное самолюбие, бесконечное самопотакание, любование собственной гениальностью, жалость к себе, и так далее, и так далее. В то время все это противоположно по сути служению и являет собой банальность и штамп в представлениях о творчестве и о богеме.

Содержание сказанного исчерпывается бородатым студенческим анекдотом.

У слушателя Академии художеств спрашивают:

– Ты хотел бы ваять, как Микеланджело?

– Да, конечно, – отвечает студент.

– Тогда, живи, как он.

– Что я, с ума сошел!

Бродский в Мичиганской лекции обозначил позицию противоположную: «Всячески избегайте приписывать себе статус жертвы. <…> В момент, когда вы возлагаете вину на что-то, вы подрываете собственную решимость что-нибудь изменить».

Поскольку тезис полностью соответствует его способу жить, можно смело сказать, что это подтверждение позиции служения. Откуда он ее взял – другой вопрос. Жизнь научила: ссылка, «Кресты», допросы… Вещи, точно избавляющие от иллюзий и самопотакания. Может быть, есть и иной, скажем так, позитивный источник, но об этом позже.

С другой стороны, люди духовной традиции как будто бы хорошо знают жизненную позицию служения. Она в некоторых конфессиях детально регламентирована. В этом-то и беда. Регламент и внутренняя работа вещи несовместимые.

Сразу появляются схемы, стереотипы, представления о том, как должен вести себя такой человек. Например, он должен быть нравственно чист, аскетичен, позитивен, богобоязнен… Им трудно представить в такой форме духовной жизни человека, у которого скверный характер, мрачное отношение к жизни и беспорядочно обстоящие дела с противоположным полом. Им это покажется не совместимым с духом. Но с духом совместим только дух… остальное может в принципе сложиться как попало, если человек предельно честен, к примеру, в том самом качестве, когда принято абсолютно, что он средство и инструмент языка.

 

Будешь как Бродский…

 

1

Притяжение людей происходит само собой без малейшего моего участия. После выступления в современном арт-пространстве со мной связался представитель Сифрии – библиотеки Большой хоральной синагоги, и предложил выступить. Он оказался молодым рыжим и несколько похожим лицом на Иосифа Бродского в молодости. Слегка смущаясь, он пытался разъяснить мне ситуацию:

– Вообще-то раввины нашей синагоги на Иосифа Бродского до сих пор в обиде. Но он настолько значимая величина, что они согласились устроить вечер.

В этот момент я понял, что организатор сам любит стихи Бродского. А он продолжал рассказывать историю обиды.

– Иосиф как-то в конце 60-х зашел в синагогу с девушкой. Он хотел пройти с ней в молельный зал, но его остановил раввин и сказал, что по закону девушка должна подняться наверх, на галерею. Иосиф «послал» его, и они ушли.

– Вы понимаете, Михаил, – с трепетом в голосе говорил рыжий, – фокус в том, что в те годы люди не только боялись заходить в синагогу, опасаясь слежки. Проходя мимо ворот, не решались даже посмотреть в сторону входа. А он зашел, не задумываясь, и… так вышло…  Наши раввины все равно на него немного обижаются… Но вы же понимаете… это Бродский!

Все та же черта. Никаких рамок и ограничений: ни советских, ни религиозных.

 

2

В «Парк культуры и чтения» на Невском 46 меня приглашали выступать дважды. В первый раз было много публики, журналистов и телевидения. Во второй, перед самым юбилеем – 75-летием Иосифа Бродского, – когда по всему городу уже поднималась неожиданная, невероятная, почти истерическая волна чествований, вечеров, статей, перфомансов, спектаклей и выставок, на Невском 46 сделали площадку прямо во дворе. Мы выступали в очередь с Яковом Гординым. Он рассказывал о детстве Иосифа. Вспомнил, как его называли рыжим, и когда он играл с мальчишками в футбол, то сам вызывался лазить за мячом в какую-то яму с песком, куда никто лазить не хотел.

В конце моего выступления стал накрапывать дождь, но люди не расходились. Наоборот, когда мы сместились под козырек здания, обступили меня плотно и, как только выступление закончилось, набросились с вопросами. Потом ко мне подошли, кажется, трое. Двое просили записать адреса знакомых, которые общались с Иосифом до 1972 года в Ленинграде. Третий сказал, что ходил с ним в одну школу. (Он назвал ее, но номер не запомнился). Когда он получал двойки или хулиганил, родителей вызывали к директору. Они возвращались и часто говорили ему: «Если не исправишься, будешь таким как Бродский!»

 

3

В одно из последних выступлений, в литературном клубе «Книги и кофе» на Гагаринской, собралось не так много народа. В зале была в основном молодежь, и обратили на себя внимание двое пожилых мужчин. Один из них перед началом выступления затеял со мной разговор. Он держался, казалось, даже развязно. Другой, наоборот, тихо примостился в уголке, как старый ворон, нахохлившись и повернув голову набок. После завершения вечера ко мне подошли оба.

Они знали Бродского. «Общительный» оказался русским, проживающим нынче в Америке. Он – авиаконструктор. Но в 60-х тусовался в «Сайгоне» и был фарцовщиком на Невском.

– Я встречался с Бродским один раз, – сказал бывший фарцовщик.  – Он пришел ко мне покупать джинсы. Это был необычный человек. Он вынес мне мозг буквально за три минуты. Он что-то тогда сделал со мной. Я никогда не забывал этой встречи. Вы понимаете, тогда еще никто не знал, кто он такой.

Вначале «американец» показался мне бесцеремонным. Но что-то в нашем вечере тронуло его. Он все никак не мог уйти, сказал, что собирает хорошие переводы. Начал по памяти читать лучшее из Уистена Одена, переведенное на русский. Гость из Америки читал великолепные стихи.

Второй мужчина действительно походил на ворона. Он выглядел значительно старше, чем казалось издалека, и, видимо, был эмпатичен: с трудом справлялся со своими эмоциями. Он сказал, что одно время учился в школе вместе с Иосифом Бродским и жил рядом. Потом поделился своей историей.

24 мая 2015 года музей Бродского открыли на один день. Он отстоял очередь и попал в «полторы комнаты».

– Я тоже немного пишу, не так конечно, как вы, – извиняющаяся осторожная интонация.

Он выложил краткий отчет о своем посещении на сайте proza.ru. Через несколько дней к нему пришло письмо. Человек, который 20 лет живет в Израиле, написал, что он был лечащим врачом Марии Моисеевны Вольперт в последней ее больнице, и она практически умерла у него на руках.

Мне нечего было сказать этому человеку. Я много раз слышал об этом от Лили Руткис. Она была с Марией до конца, и, когда позже в слезах приехала к Бродским домой, Александр Иванович встретил ее на пороге и, криво улыбаясь, спросил:

– Ну, что: фенита ла комедия? Лиля порой вспоминает последние дни жизни Марии в больнице, всякий раз беспокоится, нервничает и идет пить что-нибудь успокоительное.

Такая новость похожа на вдыхание нашатырного спирта.

Собственно, ничего не произошло. Реальность очередной раз показала, как она играет в свои игры, независимо от логики и наших желаний. Можно, конечно, сказать, что в данном случае она связывает разорванные нити историй, завершает недосказанное.

Будем считать, что так. Тем более что это одно из характерных проявлений той событийной воронки, которая закручивается вокруг имени Иосифа Бродского.

 

Связанные нити

Удивительно все происходит… Как будто огромные пальцы мирозданья перебирают тонкие ниточки и вдруг, зацепив петельку, неожиданно связывают ее с другой.

 

4

Михаил Руткис – двоюродный брат Иосифа Бродского, сын младшей сестры Марии Моисеевны – Раи. Иосиф любил семью Руткис, и с Михаилом, несмотря на разницу интересов, у них были теплые, почти дружеские отношения. 

К примеру: Михаил был яхтсменом и, когда ходил под парусами по Финскому заливу, брал Иосифа пару раз с собой. Одна из лучших сохранившихся фото, пожалуй, середины 50-х, Ося – крепкий подросток – держит на руках хрупкого тоненького пионера Мишу в трогательной панамке… и так далее, и так далее…

 

В начале девяностых Иосиф из Америки позвонил Михаилу с предложением стать директором благотворительного фонда. Разговор происходил приблизительно такой.

– Михаил, хочешь стать директором моего (с нажимом и оттенком самоиронии) благотворительного фонда?

– А что надо будет делать?

– Ничего. У тебя будут деньги, и ты будешь их тратить. («Трхратить» – прозвучало сочно и картаво, с той же ироничной интонацией.)

– Да нет, спасибо. Не хочу. – Михаил, как обычно, был немногословен.

Я знаю, что Бродский предлагал ему авторские права на некоторые свои произведения. Но Михаил также отказался.

Как объяснил потом, не хотел «МАССОЛИТовской» суеты вокруг денег.

 

В 1971 году, когда Михаил собрался жениться, свою невесту он познакомил с Иосифом раньше, чем со своей мамой. Через год, когда в семье Руткис родился сын Андрей, Ося первый прибежал к ним домой раньше всех, и его фото первое запечатлело младенца. Это было незадолго до отъезда в США. Своего сына, тоже Андрея впервые он увидит почти через 20 лет. 

Жена Михаила, Лиля, знакома была с Иосифом недолго, года полтора. Но так получилось, что именно она взяла на себя основную заботу о родителях Иосифа после 1972 года, а после их смерти сыграла решающую роль в сохранении архивов и обстановки полторы комнаты. В это время она уже занимала высокую должность в Ленгорисполкоме.

Лиля и Миша помогали мне во время написания книги. С тех пор как мы стали обсуждать историю семьи, Лиля не раз говорила мне, что ее всю жизнь мучает вопрос, на который она не знает ответа. Более 15 лет она тайно участвовала в делах Иосифа и его родителей. Чуть ли не ежедневно приходила к ним домой, регулярно разговаривала с Осей, с Нью-Йорком по телефону и после смерти родителей.

Обкомовская номенклатура. Высокая степень секретности. Естественно, все это предполагало внимательный пригляд со стороны соответствующих органов. Трудно, невозможно было представить себе, что они не заметили всей этой бешеной и, с их точки зрения, антисоветской активности. Столь же трудно предположить, что, зная это, они оставили ситуацию без последствий. И все же, по факту… так произошло.

Мы знали, конечно, что жизнь Страны Советов фантастически колоритна, и я несколько раз сталкивался с подобными ситуациями, когда совершенно невообразимым способом в жизни людей сочетались вещи с советский точки зрения невозможные. И все же вопрос оставался без ответа.

Совсем недавно, в очередной раз, навещая Руткисов, я услышал ответ. Лиля в этот раз была взволнованна, необычно возбуждена.

– Знаешь, – сказала она вдруг во время чаепития, – я всю жизнь хотела получить ответ на этот вопрос. На той неделе нашему бывшему начальнику управления исполнилось 80 лет, и он пригласил меня на юбилей. Мы давно не виделись. Я набралась наглости и в какой-то момент спросила его: «Вы знали?» (Не потребовалось объяснять, о чем речь).

– Знал, – ответил он.

– А почему же? … – Он даже не дал ей договорить.

– Нужна была!

В этот же вечер Михаил Руткис вышел из кладовки со связкой каких-то бронзовых колец, нанизанных на проволочное кольцо. Когда он подошел ближе, я увидел овалы с тонким восточным литьем, чернением и изящной гравировкой. Я понял, что это.

– Это от ножен Александра Ивановича для японских мечей скрепы остались, – сказал Михаил. – На, возьми. Может, ты придумаешь, что с ними сделать[2].

Я понял: Михаилу понравилось то, что я написал.

 

5

 В 15 – 16 лет я ходил к Иосифу со своими юношескими стихами. Мы начали с разбора моих каракулей и постепенно от встречи к встрече перешли к мировой, прежде всего русской и американской поэзии. Получилось так, что до самого его отъезда основной темой личных с ним встреч стал разбор стихов. Некоторые из них я помню детально: Роберт Фрост, Державин, Арсений Тарковский… Но до сих пор, как искорка в потухшем кострище неожиданно вспыхивает, вспоминается что-то еще. Вот, живо представил прямо сейчас: Иосиф с раскрытой антологией – Эмили Дикенсен: посмотри, – «Аметистовая память».

  В детстве я встречал его на семейных праздниках чаще в квартире «дяди инженера»[3], либо когда я с родителями приходил в полторы комнаты в большей степени в гости к Марии и Александру Ивановичу. В этот период мои воспоминания сводятся в основном к двум темам. Первая: как Александр Иванович и Иосиф меня фотографируют. Бродский старший был профессиональный фотохудожник, и Иосиф у него учился фотографии, иногда на мне. Меня снимать почему-то любили, и некоторые снимки сделаны Осиной рукой.

Вторая тема, в детстве наиболее важная, – самураи. Для Александра Ивановича война началась в Финскую кампанию. Он прошел чуть ли не все фронта Отечественной, а после ее окончания был отправлен военным инструктором в Китай. Из Китая и Японии в 1947 году привез множество удивительных вещей. Они превращали необычное даже для того времени пространство полутора комнат в нечто совершенно фантастическое. Среди прочего в комнате стояли японские куклы самураев и гейши, сделанные необычайно искусно. В детстве я их откровенно вожделел. В этом доме меня больше ничего не интересовало, и мне, конечно же, давали с ними играть. Любовь к этим куклам была так велика, что даже став взрослым, приходя в гости, я всегда на них оглядывался.

Вместе с гибелью полутора комнат, куклы самураев канули во тьму прошлого, казалось, навсегда. Это был один из ощутимых фрагментов потерянного мира. Сумрачная коммунальная квартира: через коридор можно было пройти в полторы комнаты. Странная лепнина на стенах, два черных «соборообразных» буфета. Привезенные из путешествий морские звезды и китайские пробковые панно. Балкон, с которого в одну сторону была видна Пантелеймоновская церковь, в другую – Спас-Преображенский собор. Вход в келейку Иосифа через темную фотолабораторию его отца, и затем через шкаф с выломанной задней стенкой, сквозь похожую на театральную декорацию стенку из трех старинных платяных мастодонтов.

Не было больше Марии и Александра Ивановича, Иосифа, который раз в две недели звонил из-за океана, черной с белой манишкой кошки, которую Иосиф считал котом.  Нет старого телефонного аппарата с тяжелой эбонитовой трубкой – Мария все время накрывала его подушкой, боясь прослушки.

 

В архивный отдел Фонтанного дома я захожу теперь периодически, иногда по делу, иногда в гости. Порой дела возникают неожиданно… Одна из сотрудниц музея прочитала в моей книге главу о самураях и позвонила. Она сказала, что японские куклы сломаны, разобраны на части, и фрагменты их лежат навалом в небольшом ящичке. Они не знают, что с обломками делать. Мы договорились, что я приду и попробую их собрать. А я еще прихватил с собой фото, на котором я в возрасте 4 или 5 лет играю с самураем, сидящим на коне.

Куклы, на первый взгляд, действительно находились в жалком состоянии. Отдельные части лежали вперемешку. Но, оказалось, сломано было не так много. В ящике нашлись фрагменты всадника-самурая и стойки со старинным оружием, на которую должны были крепиться меч и лук со стрелами. Запутало сотрудников музея то, что игрушки были разного масштаба, и оружия оказывалось много для одного воина. Мои руки делали все сами, даже не надо было ни на минуту задумываться. Я столько раз в детстве разбирал и собирал эти игрушки. Вот стоит на столе стойка, на которую крепится самурайский меч, лук, и отдельно три стрелы с серповидными наконечниками. Вот и самурай на лошади и с двумя мечами за поясом примостился рядом. Только пришлось прислонить его к чайнику: у лошади сломаны ноги. Сотрудница побежала за фотоаппаратом, заснять результат. А я вдруг понял, что снова играл с игрушками, которые мне давали 50 лет назад и которые я тогда любил больше всего на свете. Рядом на столе лежала фотография – я в 4 года с этой же куклой.

Прошло 50 лет. Я не думал, что когда-нибудь смогу к ним прикоснуться.

 

«Дорогой дед…»

Тот самый «Бог с большой буквы». Будто спрашиваешь в какое-то огромное ухо, и через некоторое время приходит ответ.

 

6

Я почти ничего не мог рассказать о прадеде – Моисее Борисовиче, агенте фирмы «Зингер» в Двинске. Даже о прабабушке Фанни Яковлевне что-то знал, а о нем ничего.

Одним из первых откликов на мою книгу было письмо. Аспирант, историк литературы готовил оригинальную выставку. Ему нужны были фотографии. Экспозиция посвящалось отрывку неизвестного стихотворения Иосифа Бродского, посвященного деду. Иосиф написал эти стихи в Риге, во дворе перед Домским собором. Я этого стихотворения не знал.

 

Дорогой дед, дорогой дед

Потому что ты умер и тебя нет

Потому что в Вильне идет всю ночь

Сильный дождь. Потому что дочь

Твоя родила меня. Потому

Что разве могу объяснить кому

Как мальчик ходивший в четвертый класс

Поехал на кладбище в первый раз…

 

Это было так неожиданно… так неузнаваемо.

 

7

Когда я рассказал Михаилу Руткису, что Иосиф прокручивал на проигрывателе и даже напевал мне «Лили Марлен», он в ответ многозначительно закивал головой.

– Он знакомым ставил классическую музыку. А для своих – «Лили Марлен».

Значит, это все-таки было признание.

 

8

Выступая, каждый раз я все пытался и никак не мог объяснить то особенное состояние, атмосферу нашей семьи, которую я помню в квартирах своих родных – на Чайковского, в «полутора комнатах», на Бородинке…

Я не был удовлетворен описанием и пытался выделять отдельные качества. К примеру: силу духа, стойкость, как будто стальной стержень у каждого есть из старшего поколения – результат испытаний… К тому добавлял, что внутренняя сила не огрубила их, не отняла у них ни тонкости и сложности натуры, ни истинной интеллигентности, проявленной даже на уровне интонации и жеста, на уровне рефлексов. Потом добавлял, что все это переплеталось с полной погруженностью в прелести советского быта. С учетом того, что они были настоящими патриотами и диссидентами одновременно, картина получалась сложной, запутанной. Но, все равно эта сложность не передавала до конца духа нашей семьи.

И вот как-то, отвечая на вопрос журналиста, я вдруг получил ответ. Дух модерна – вот суть атмосферы нашей семьи. Это не об архитектурном стиле. То особенное состояние начала 20-го века: грандиозный взрыв, выплеск энергии, который породил поэзию Серебряного века, театр Мейерхольда и Станиславского, картины Врубеля, Рериха, взрывающуюся геометрию Гауди… можно перечислять бесконечно. Это было цунами, грандиозная энергетическая волна и, она же – атмосфера того времени. 

Юность старшего поколения нашей семьи прошла именно в эти годы, и они оставили глубокий след. Я понял, что в блокаду, на фронтах, в коммунальных квартирах, в очередях за продуктами, в клетке сталинизма, под прессом КГБ и КПСС – в самом сердце, как огонек пламени свечи несли они удивительную энергию модерна, в каком-то смысле жили ей, и она в них не убывала. Из нее сплелась атмосфера дома, семьи, каждой квартиры и в какой-то степени характер каждого из них. От этого до сих пор осталось удивительное и, к сожалению, неповторимое чувство.

Пожалуй, «Жемчужина» Врубеля – идеальный образ, казалось тогда таинственного, мерцающего волшебного пространства семьи, реального и психологического.

Семья необъяснимым образом взрастила в нас дух модерна. Самое главное, что мы впитали и что наверняка впитал Иосиф.

 

После написанного

Работа над книгой не завершается, даже когда она издана, и тираж распродан. Все время пытаешься что-то исправить, дописать. Разглядывая ее в магазине, в твердом коричневом переплете, видишь знакомую ироничную улыбку на лице ее главного героя: ну что, ушел поезд?

 Оставляя автограф или выслушивая отзыв, мысленно изменяешь порядок слов в сомнительной фразе, пытаешься завершить мысль и вдруг приходишь к неожиданному выводу. На очередном творческом вечере отчетливо кристаллизуется нераскрытый до конца смысл… Потом к тебе подходит человек и рассказывает новую историю… и далее разворачивается череда событий…

Дело уже не в том, что книга живет своей жизнью… Ты все время хочешь исправить какую-то деталь в тексте и вдруг замечаешь, что книга изменила что-то в тебе. Меняется на самом деле твоя жизнь. И не ты уже работаешь над книгой, а она над тобой.

Последняя ее глава заканчивалась отрывком из стихотворения Иосифа, из-за которого все кому ни лень пеняют ему, что он лежит на кладбище в Сан-Микеле. Я, можно сказать, вляпался, в то же самое. Себя оправдываю только тем, что живу нынче на Васильевском острове. Не о том речь… По первоначальному замыслу, отрывок стихотворения должен был быть на строфу длиннее. Из-за проблем с авторским правом пришлось раньше времени поставить точку, и получилось, на мой взгляд, несколько слащаво.

Прошел год с момента публикации, и появилась возможность книгу переиздать и дополнить. И вот оказалось, что в основном тексте почти ничего менять не надо. Но этот странный процесс доработки текста до какой-то новой точки и вполне себе реальной доработки меня, тоже до какого-то нового, не вполне еще понятного качества – этот процесс требует написания еще чего-то.

Получится своего рода post scriptum. 

 

Юбилей

24 мая 2015 года, в день рождения Иосифа Бродского, «полторы комнаты» – его квартиру-музей открыли на один день. Я не пошел на открытие, хотя имел пригласительный билет, потому что был там двумя днями ранее. Николай Якимчук: писатель, кинорежиссер и художник договорился о съемке фильма в ремонтируемых до последнего часа «полутора комнатах», и этим удалось воспользоваться. Для меня возвращение в очередной раз в это пространство, как удар по оголенным нервам.

Я также не мог определить своего отношения к тому, что в эти дни в Петербурге появится дочь Иосифа, Анна-Мария, моя троюродная сестра. С одной стороны, о ее приезде мало кто был извещен и ее охраняли и прятали от журналистов и телекамер Энн Шелберг и Александр Гринбаум. Я знал, что могу с ней встретиться, но мое отношение к родственным связям и так всегда было запутанным… Я решил не искать встречи специально, и все определилось само. Ее привезли в дом Мурузи, а я в результате сложных внутренних «телодвижений» отправился на официальное чествование в новое здание Александринки.

В этот же день 24 мая праздновался и день города. Невский был перекрыт и запружен толпой. На площади Островского перед Александринским театром ярмарка – море голов и палатки, гремел с многочисленных платформ и сцен бездарный рок вперемежку с народными хорами, взвизгивали танцоры и кричали кукловоды с огромными двухметровыми куклами.

Я с трудом протиснулся во внутренние дворы. Около здания новой Александринки упала тишина. Пять-шесть человек, лениво перебрасываясь фразами, ожидая кого-то перед театром. Вход в фойе не охранялся.

Прямо у двери я столкнулся с Михаилом Мильчиком[4]. Мой вопрос: «Как там, в доме Мурузи?»  – его остановил и будто бы дополнительно выпрямил.

– Очередь, как в мавзолей, – ответил он, – до Литейного и уходит за угол. Люди стоят по 4 – 5 часов.

Он был в приподнятом настроении и произносил фразы, пафосно взмахивая рукой, будто со сцены. Это должен был быть и его день. Пятнадцать лет борьбы и упорного труда. И вот, музей открыли. На один день, правда, и что дальше – неизвестно.

В новом здании Александринки прохлада, тишина. Три этажа просторных фойе, накрыты столы «на крыше». Притом не так много народа. Замелькали знакомые лица. Периодически сталкивался, кланялся, перекидывался фразой… В какой-то момент один из известных «бродсковедов» похвалил меня за книгу и добавил, одновременно иронизируя и как бы приглашая в круг: 

– Вы, наверное, теперь будете разрабатывать семейную тему?

– Да вы знаете, я все что хотел, уже сказал.

Праздничные выступления, фуршет, скрипки «Лойко» потерялись в огромном пустом пространстве. Осталось много не выпитого шампанского. Над лестницей висели огромные фото Бродского. С одного из полотен его лик глядел скептически и грустно: на фото он сидел, подперев подбородок рукой.

За столиком в фойе я познакомился с Мариной Темкиной. Она последние годы была литературным секретарем Иосифа. Она поэт и переводчик, но основное занятие сейчас психотерапевт. Мы говорили долго… Осторожно обменивались воспоминаниями и впечатлениями, одновременно как будто примеривая свою память к памяти собеседника. Я понял, что не зря все время опасаюсь такого рода встреч: очень деликатная материя. Но в данном случае разговор складывался удачно.

Казалось, над нами все время повисает дух цехового «бродсковедения», когда память о живом (очень живом человеке) становится чем-то профессиональным… деятельностью. Это, слава Богу, не желтая пресса, и не прямые продажи, но все-таки то, чего хочется в случае с Иосифом в обязательном порядке избежать.

Нам с Мариной, кажется, удалось сохранить частное, приватное настроение разговора. Несколько смущало ее пристрастие к психоанализу, и попытки вскрыть какие-то детские комплексы в поведении Иосифа. Мы говорили еще об общих знакомых, и к нему возвращались кругами.

Вначале она пожаловалась, что ее недавно в Нью-Йорке целый день снимали для нового фильма о Бродском, а в окончательный вариант вошло в результате минуты три.

Она рассказала о том, как Иосиф маленьким мальчиком вернулся в Ленинград после снятия блокады и первое время всего очень боялся. Был запуган чем-то, возможно сверстниками в эвакуации. Она намекнула на историю, когда дети, играя в фашистов, повесили еврейского мальчика по-настоящему. Потом, в какой-то момент его страхи неожиданно прошли, и он наоборот стал отчаянно храбрым.

Через некоторое время Марина спросила: «Вы знаете Володю Вольперта?»

Я знал о нем: это двоюродный брат отца, лично с ним не был знаком, но помнил, что его знали многие, в том числе Мария, Саня Ваня и Ося.

– Он жив до сих пор, ему далеко за 80. Они общались с Иосифом периодически в Нью-Йорке. Володя эмигрировал много позже и не знал совсем, как устроиться в Америке.

Иосиф тогда, сразу после Володиного приезда спросил меня: «Чем я могу ему помочь?»

– Помоги деньгами…

Марина пыталась описывать, как Иосиф выстраивал интригу в отношениях с женщинами. Она видела приметы игры невзначай, когда приходила к нему по делам.

– И потом однажды Иосиф пришел к себе домой задумчивый и будто бы растерянный, и сказал: «Кажется, я женился», – проговорила Марина и сама задумалась.

Неожиданно она начала рассказывать о его смерти. Она второй после Осиновских увидела его мертвым в спальне – он лежал на кровати. Мария ушла из квартиры и сидела рядом с домом, в кафе на углу.

Потом мы опять вернулись к его детству. С ее слов, Ося боялся лететь на самолете, когда они возвращались из эвакуации в Ленинград. И сразу она перескочила на то, как Иосиф брал уроки пилотирования на маленьком спортивном самолете в Новой Англии. Он не только не опасался полета, но, наоборот, проникся им необычайно.

В «Осеннем крике ястреба» Иосиф передал все движения парящей в небе птицы так, как будто был птицей или пилотом. Летчик, который обучал его, сказал, что полет описан профессионально, потому что Бродский учился управлять самолетом. Тут я подумал: обычному человеку таким образом проще объяснить, как поэт может точно воссоздать внутренние ощущения полета птицы. Но, возможно, существует другое объяснение и другая причина того, как это может быть. 

 

Стихийный мистик

Я хочу вернуться к вопросу о том, что в стихах Бродского звучит нечто принципиально противоположное обыденности. Для того чтобы пережить полет изнутри, как его переживает птица, гениальности недостаточно. Нужен совершенно неординарный внутренний опыт. В моем понимании, Иосиф Бродский – стихийный мистик. Что снимает сразу множество вопросов: например, к какой конфессии он принадлежал? Правда ли, что он крестился? И действительно ли он занимался йогой? Совершенно не имеет значения. Откуда в нем это? Уточнить невозможно. Прорыв на волне вдохновения, постоянная мысль о смерти, отношения предельной искренности… Или, как говорил он сам: «...стихотворение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения».

Такой взгляд на природу его стиха недоказуем ничем, кроме самих стихов и узнавания: я встречал таких людей. Знаю только, что их невозможно вычислить с помощью логики или эрудиции. Они распознаются так же, как Иосиф говорит о том, как он и Ахматова узнали друг в друге мастера – с одного взгляда.

Я упоминал здесь, в этой книге об игре на занижение. Вот что сбивает с толку литературоведов. Отсюда домыслы об обыденном. Все с точностью до наоборот. Настоящее высокое экзистенциальное мистическое чувство живет в его стихах и прозе, и вкладывается в наши уши во внешне обытовленной форме с помощью этой игры.

Доказательством мистического в поэзии Бродского может быть практически любое его стихотворение. Но чтобы окончательно поставить все точки над «и» попробуйте представить, каким должен быть человек, который написал такие слова:

«Видимо, всегда было какое-то “я” внутри той маленькой, а потом несколько большей раковины, вокруг которой "все" происходило. Внутри этой раковины сущность, называемая “я”, никогда не менялась и никогда не переставала наблюдать за тем, что происходит вовне. Я не намекаю, что внутри была жемчужина.  Я просто хочу сказать, что ход времени мало затрагивает эту сущность. Получать плохие отметки, работать на фрезерном станке, подвергаться побоям на допросе, читать лекцию о Каллимахе по сути, одно и то же. Вот почему испытываешь некоторое изумление, когда вырастешь и оказываешься перед задачами, которые положено решать взрослым. Недовольство ребенка родительской властью и паника взрослого перед ответственностью вещи одного порядка. Ты не тождествен ни одному из этих персонажей, ни одной из этих социальных единиц; может быть, ты меньше единицы».

 

«Петрополь» и др.

Из каких-то хулиганских соображений, я думал начать с того, как все закончилось, но получилось иначе.

8 июня 2015 года мы с писателем Евгением Лукиным выходим со двора Мойки 12. Музей Пушкина – пафосное место. Двор заполнен цветущей сиренью, людьми и съемочными группами с камерами. В концертном зале музея только что завершилась церемония вручения премии «Петрополь».

Церемония – слово неудачное: живой, веселый получился вечер. Полный зал таких замечательных, таких почти нигде не встречающихся уже людей. Иногда я называю подобную публику «культурным слоем», имея в виду, с одной стороны, ее качество, с другой – то, что они (мы) присутствуем почти в ископаемом, археологическом качестве. Да и сам слой тонок.

 Два часа выступлений. На сцене замечательные люди. Полунин в желтой кофте, за ухом цветок. Два Лейкиных – писатель и клоун. Юрий Рост с его обманчиво ленивой речью и цепким взглядом художника. Потрясающий Николай Мортон, Яков Гордин, Андрей Хржановский. Главный митек Дмитрий Шагин со Славой Полуниным от лица Академии Дураков поздравляют всех нас соответствующим образом.

Во время моего несколько занудного выступления ведущий Андрей Максимков (академик той же замечательной академии) зачитывает прямо со смартфона свежеиспеченную новость – поздравление в день рождения Иосифа Бродского, опубликованное в фейсбуке на странице Департамента культуры города Москвы:

«Сегодня свой юбилей празднует любимый многими поэт, драматург, переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе, Иосиф Александрович Бродский. Мы от всего сердца поздравляем легендарного поэта с праздником и желаем ему крепкого здоровья и долгих творческих лет».

После завершения вечера в коридорах и во дворе оживленные группы смеются, фотографируются у бронзового Пушкина. Вручение премии – финальный аккорд. У меня в рюкзачке бронзовый Достоевский – я тоже лауреат. Позади успех: тираж разошелся за два месяца, серия выступлений, интервью, съемки.

Евгений Лукин подбил меня год назад написать первую главу книги, в журнале напечатал отрывок, и сейчас мы выходим вместе с ним из-под арки музея на набережную Мойки. Символическая точка. Круг замкнулся.

На выходе к нам присоединяется Николай Якимчук – учредитель и организатор премии. Усталый и озабоченный он бормочет, что «премию вручаем, может быть, в последний раз: спонсоры разбежались, и статуэтки покупал за свои деньги вместо нового холодильника». Напоследок он рассказывает, как на 175-летие Пушкина так же выходил отсюда после праздничного вечера вместе с директором музея. И тот (предположительно с горькой иронией) сказал: «Ну, вот, празднества закончились. Теперь о Пушкине можно и забыть».

Солнечный ветреный день. Мы расходимся в приподнятом настроении. Еще две недели, и лето набирает силу. Город затихает до октября.

 

P. P. S.  

Что касается такой любви и такой славы. За скобки вынесем ПИАР, желтую прессу, и бизнес вокруг его имени. Это не столь интересно, как кажется. Но все-таки встает вопрос относительно этой совершенно парадоксальной ситуации. В то время, когда поэзия практически перестает быть видом искусства, огромное число людей вообще не читает книг, и российская литература напоминает выжженное невежеством и абсолютным пренебрежением к культуре поле, появляется грандиозная фигура поэта, слово которого, буквально затаив дыхание, как откровение слушают миллионы людей.

Что же это такое?

В ответ сказать можно многое. Но хочется – только одно. Его интонация экзистенциальна. А в наше странное время человеку, который пытается найти себя, в плане смысла, приткнуться особенно некуда.

 

Пару лет назад недалеко от моего дома, на Васильевском острове открылось кафе.

Оно называется «Бутерbrodskyбар». В рекламе пояснение: «душевные бутерброды и настойки». Более чем хорошее меню и винтажный интерьер, обращает на себя внимание мраморная мемориальная доска у входа. На ней написано буквально следующее:

 

Поэт

Иосиф Александрович Бродский

(1940 – 1996)

Имеет к этому месту

какое-то отношение.



[1] Отвергать банальное и следовать уникальному – не одно и тоже. Есть принципиальное отличие. Оно в том, что на отрицании штампов можно остановиться. И тогда получается просто хорошая литература. Если эту позицию рассматривать как стартовую и идти дальше, происходит открытие нового современного языка, и можно сказать, звучание самого Времени. Для публики это воспринимается как прорыв в гениальность. 

[2] Александр Иванович привез из военной экспедиции в Китай и Японию – катану, настоящий самурайский меч. После сталинского запрета иметь дома оружие, клинок сдал, но ножны от меча оставил.

[3] «У меня был дядя, член партии и, как я теперь понимаю, прекрасный инженер». Борис Моисеевич Вольперт, брат Марии Моисеевны. 

[4] Михаил Мильчик – друг Иосифа Бродского, основатель музея в полторы комнаты.



Комментарии

  Даниэль  КЛУГЕР   РУССКАЯ ГОТИКА УКРАИНСКОГО ГОРОДА


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман