Литературно-публицистический журнал «Млечный Путь»


       Главная    Повести    Рассказы    Переводы    Эссе    Наука    Поэзия    Авторы    Поиск  

  Авторизация    Регистрация    Подписка    Друзья    Вопросы    Контакт      

       1    2    3    4  
  14    15    16    17    18    19    20    21    22      



Эльвира  ВАШКЕВИЧ

  ЧЕТЫРЕ ЖИЗНИ БОРЕНЬКИ ЭЛЕНТОХА 

Боренька Элентох жил тремя жизнями одновременно. В одной он был отличником, комсомольцем и бессменным редактором школьной стенгазеты, писал статьи о социалистическом строительстве и сочинения о равенстве и братстве всех народов. В другой жизни Боренька был еврейским мальчиком, сыном старого портного, помогал отцу в мастерской, а матери – готовить шаббатнюю трапезу, накалывал мацу иголочкой, чтобы появились симпатично-аппетитные дырочки, и внимательно следил, чтобы ни капли молока не попало на мясо – кошерное так легко сделать трэш, а отец зарабатывает немного.

Третья жизнь Бореньки была самой интересной: в ней он был художником. Боренька бродил по району и рисовал все, что попадалось ему на глаза. Он рисовал пышно цветущие клумбы у райкома комсомола, и флаг, бессильно обвисший в летнем жарком мареве. Рисовал старого дядю Хаима, шарманщика, что бродил со своим расписным лакированным инструментом по дворам, предлагая скрипучую музыку и бумажные трубочки с предсказаниями, которые вытаскивал из плетеной проволочной корзинки белый попугай. Дядя Хаим был некрасив, читать карту морщин на его лице было сложнее, чем Талмуд, а на лапсердаке было больше заплат, чем первоначальной ткани, но рисовать его Бореньке нравилось – это был настоящий вызов его искусству художника. Альбом Бореньки был полон самых разнообразных вещей: свернувшаяся вокруг котят полосатая толстая кошка, соседская коза Баська с обломанным левым рогом, портрет директора школы (его он берег для стенгазеты), покосившиеся домишки старого городского района…

– Сара, кого мы родили? – частенько причитал старый Гершеле, глядя на своего удивительного сына. – Ты только посмотри на этого шлемазла! Все бы цветочки нюхал… Разве из него получится приличный портной? Он не может сделать даже простой стежок! Кто будет одевать весь этот квартал, когда я умру?

Гершеле ворчал на сына, но гордился им. Просто своим ворчанием он пытался обмануть Бога. Ведь известно, что еврейский Бог может быть и суровым, и даже жестоким. Он дает одной рукой, а второй так и тянется, чтобы отобрать. И Гершеле наивно старался отвлечь внимание высших сил от того факта, что у его Бореньки необычайные способности к рисованию.

Только по ночам, глядя на одинокую звезду, заглядывающую в низенькое подвальное окошко портняжной мастерской, Гершеле начинал верить в доброту сурового Бога и шептал, глядя в небеса:

– Пусть рисует, пусть. Пусть художником будет. Представлю только, и сердцу больно от счастья: художник Элентох! Не портной Элентох, а художник! Пусть рисует…

Соседи, десятилетиями обшивавшиеся у поколений Элентохов, прочили мальчику большое будущее.

– Вы видели, как Боренька Элентох нарисовал нашу козу? Вэй! Прямо как живая! Вот-вот замемекает! Нет, он не будет портным. Какие цветы рисует! Будет открытки рисовать, большие деньги заработает.

А пока Боренька готовился к большому будущему и таким же большим деньгам, старый Гершеле стежок за стежком прокладывал ему дорогу. С утра до поздней ночи он сидел, скрестив ноги, как сидели его отец и дед, и упрямо втыкал иголку в неподатливую ткань. Гершеле шил по старинке, вручную, не признавая входящие в моду швейные машинки, которые составляли ему солидную конкуренцию, отбирая так трудно достававшиеся копейки.

– Сара, куда катится этот мир? – говорил Гершеле, обсасывая за обедом куриное крылышко. – Только подумай – шить на машинках! А как же почувствовать ткань? Ведь она живая… она ж разговаривает… Ее руками, только руками нужно! Но конечно, если какую дерюгу, то можно и на машинке. Так ведь, Сара, они и бархат на машинке теперь шьют! Нет, похоже, что я – последний настоящий портной в Минске. Вот умру, и кто тогда будет шить в этом городе? Спохватятся за модное платье, а уже все, нет Элентоха!

Через много лет старый седой Борис Григорьевич Элентох, ставший действительно большим и уважаемым человеком, услышал из магнитофона соседского мальчишки тянущий душу голос:

 

Тихо, как в раю…

Звезды над местечком высоки и ярки.

Я себе пою,

А я себе крою.

Опускайся, ночь.

Отдохните, дети, день был очень жарким.

За стежком стежок.

Грошик стал тяжел…

 

Услышал – и заплакал.

 

Нередко, желая обмануть сурового еврейского Бога, Гершеле заходил к ребе Исааку.

– Вэй, что делается! – причитал Гершеле. – Наш Боренька совсем не хочет учиться портняжному мастерству. Все рисует, рисует что-то. А в школе – только подумайте, ребе Исаак! – целый отличник. Это вместо чтоб Талмуд читать…

Так Гершеле показывал, что недоволен сыном. А то вдруг Бог решит сам выказать недовольство.

– Понимаю, – вздыхал старенький ребе Исаак, и его пейсы вздрагивали. – Но ты сам виноват. Зачем отдал сына в эту школу? Отправил бы в хедер. Пусть бы Талмуд изучал.

– Да, да, надо подумать… – смущался Гершеле.

Ребе Исаак знал, что ни о каком хедере и думать никто не будет, говорил так, для порядка. Ах, жалко, молодежь сейчас вся в комсомол, в школы… Никто не хочет читать Талмуд. Говорят, что слишком уж много правил, да еще таких, в которых в современной жизни и смысла-то нет. Молодые… что они знают!

Старенький ребе Исаак не осуждал их. Такая страшная, непонятная жизнь вокруг… Как и Гершеле, ребе Исаак родился на этой кривой улочке на городской окраине, пережил мировую войну и революцию. И если у маленького Бори Элентоха может быть другая, лучшая жизнь, так пусть рисует! Жизнь человеческая коротка и полна лишений, а Тора – она вечна…

Как художник, Боренька любил все красивое. Не удивительно, что когда он увидел Розочку, дочь Льва Ильича Лифшица, директора швейной фабрики, героя гражданской войны, то обомлел до полного ступора. Он даже выронил альбом с рисунками, и не заметил, как яркие листы падали в липкую зимнюю грязь, густо вымешанную ногами прохожих.

Розочка и в самом деле была хороша. Блестящие черные кудряшки, выбивающиеся из-под алой беретки с кисточкой, огромные глаза, розовые пухлые щечки… Боренька отчаянно влюбился. У него появилась четвертая жизнь.

Зимой Боренька лепил с Розочкой снежных баб, выкатывая во дворе грязно-серые комья талого снега и украшая их то морковкой, то угольками. Весной таскал Розочке цветы, обрывая клумбы около райкома комсомола, и не раз чуть не попадался, но ухитрялся уходить, резво прыгая через заборы и прячась за углами домов. Это был его район, и ни одна собака не тявкала, когда Боренька пробегал мимо, зато все шавки дружно облаивали милиционеров, пытающихся поймать цветочного вандала.

Летом они играли в прятки, и Боренька выкрикивал в солнечный диск странную считалку, чтобы решить, кому водить:

 

Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет,

Жду тебя домой!

Подпись: Николай II!

 

Водить почему-то всегда выпадало Бореньке, и Розочка встречала этот результат неизменным смехом и радостным хлопаньем в ладоши. Чтобы услышать ее смех, Боренька был готов  играть в детские игры сутки напролет.

Как-то летним вечером Боренька собрался сводить Розочку в кино. Это было торжественное мероприятие, и Боренька принарядился. Когда старый Гершеле увидел сына в костюме и при галстуке, то утратил от неожиданности дар речи.

– Вэй, Сара, кого мы родили? – воскликнул он. – Это же не сын портного! Это – большой человек с большим будущим!

Его так переполняла гордость за сына, что он даже забыл о вечно наблюдающем ревнивом еврейском Боге. А Сара, оглядев Бореньку, только улыбнулась и вставила в петлицу парадного пиджака маленькую белую розочку.

– Совсем жених! – восхитился Гершеле, и Боренька покраснел.

Он шел к Розочке и чувствовал себя красивым и значительным. Но, уже подходя к дому, услышал резкий голос Цили Соломоновны, Розочкиной матери. Циля Соломоновна обожала открывать окна, говоря, что от духоты квартиры у нее болит голова. Но при этом никогда не понижала голос, выясняя отношения с мужем, и весь район был в курсе семейных дел товарища Лифшица, начиная от оторванной пуговицы на кальсонах и заканчивая черной ревностью Цили Соломоновны к какой-то Аське, что работала в бухгалтерии фабрики.

– Лева, ты должен что-то сделать! – вещала на весь район Циля Соломоновна. – Я сколько раз говорила Розочке, чтобы она не водилась с этим голодранцем, но она меня не слушает. Лева, но это же смешно! Наша дочь – и Элентох! Фу, Лева, Элентохи всегда были голодранцами. Да и где ты видел богатого еврейского портного? Говорят, что их Боренька станет художником, но я в это не верю. Лева, Розочка уже большая, а как принесет в подоле?

Несчастный Лев Ильич, прекрасно знающий какие огромные уши у соседей, не уступающие размерами их любопытству, что-то тихо шипел, пытаясь остановить жену. Но Цилю Соломоновну несло, как трактор по горбатой улочке, и в конце концов Лев Ильич рявкнул:

– Да замолчи наконец! Ты ж меня под политику подведешь своей болтовней!

Политика – это было страшно, и Циля Соломоновна, охнув, умолкла.

– Сейчас все равны! – сообщил во весь голос Лев Ильич распахнутому окну. – Сейчас власть рабочих и крестьян. И лучше быть нищим еврейским портным, чем каким-нибудь недорезанным буржуем!

– Так разве ж я спорю?! – всплеснула руками Циля Соломоновна. – Конечно лучше! А все же Боренька Элентох нашей Розочке не пара.

Боренька, простоявший под окнами директорской квартиры все это время, развернулся и пошел домой. Щеки его полыхали алым, и казалось, что каждый встречный уже знает о том, что думает и болтает Циля Соломоновна. Он – голодранец, сын нищего портного. Он – не пара дочке директора швейной фабрики. Боренька вырвал из петлицы белую розочку и поклялся, что когда-нибудь Циля Соломоновна возьмет все свои слова обратно. Каждое словечко, каждую буковку, каждый восклицательный знак, которыми она добивала Боренькино счастье.

Увидев сжатые в ниточку Боренькины губы, старый Гершеле вздохнул. Еврейский Бог услышал-таки его неосторожные слова гордости, подставил-таки ножку мальчику!

А наутро взвыли противными голосами сирены, пронеслись самолеты с чужими черными крестами на крыльях, громыхнули первые бомбовые разрывы, и срывающийся голос Молотова сообщил из репродукторов о начале войны.

Боренька бросился в военкомат, но был развернут от порога. Пятнадцатилетним мальчишкам нечего делать на войне – так сказал седоусый капитан. Вернувшись домой, Боренька впервые не увидел отца в мастерской. Старый Гершеле ушел куда-то, бросив недошитое платье из тяжелого малинового бархата.

Когда Гершеле вернулся, у Бореньки отвисла челюсть, а Сара тоненько завыла. Где пейсы старого Гершеле? Где привычный лапсердак, засаленный на локтях?

 

Нитки, бархат да иголки –

Вот и все дела.

Да еще Талмуд на полке –

Так бы жизнь шла и шла…

 

Гершеле был одет в зеленоватую форму не по росту, и вокруг тощей шеи его свободно болтался ворот гимнастерки, а сапоги противно чавкали при каждом шаге. Только узорчатая кипа осталась на макушке Гершеле от прошлой жизни, но и ее прикрывала солдатская пилотка со звездочкой.

– Ты с ума сошел! – кинулась к мужу Сара. – Да как же тебя взяли?

– Так надо, – строго сказал Гершеле.

Всегда болтливый, услужливый с клиентами, ласковый с домашними, он вдруг преобразился. Стал суров, молчалив, и около губ его залегла новая морщинка – безнадежности и жуткого долга.

– Это будет страшная война, Сарочка, и ты должна все выдержать, – сказал Гершеле, бережно вытирая мокрые от слез щеки жены. – Ты должна сберечь Бореньку.

– Говорят, что это ненадолго, – в глазах Сары светилась безуминкой надежда. – Несколько дней – и Красная Армия их отбросит.

– Минск сдадут. Я чувствую. Нужно уезжать, Сара. Ты слышала, что они делают с евреями? Так это там, в Европе! А что будет твориться здесь? Нужно уезжать, пока есть возможность.

Всю ночь Гершеле собирал вещи, а на рассвете втолкнул жену с сыном в отходящий переполненный товарняк. Запихивая за ними узлы, бормотал:

– Надо так, Сарочка, надо… Знаю, что стар, знаю, что не солдат… Но, может, смогу дать вам лишних пять минут, чтобы уехать подальше. Может, смогу убить того фашиста, который убил бы нашего Бореньку… Может, я еще пригожусь…

Боренька рванулся было из вагона к отцу, но тот прикрикнул, чего никогда не делал раньше:

– Поезжай с матерью!

И Боренька замер, удивленный этим новым Гершеле. И понял, что не может ослушаться его приказа. Четыре жизни Бореньки Элентоха закончились, соединившись в одну нить – железнодорожное полотно, убегающее вдаль.

Дорога слилась в сплошной стук колес, перемежающийся редкими остановками. На станциях набирали воду в помятые чайники, покупали продукты у местных жителей. Все чаще продавцы отказывались брать бумажные деньги, требуя вещи, золото, украшения, и Сара сняла тонкое обручальное колечко, чтобы получить кусок пожелтелого сала с подошвенной густо просоленной шкурой.

– Мама, но это же нельзя, это не кошерно, – прошептал Боренька, когда мать сунула ему в руки тяжелый сальный бутерброд.

– Ешь, – сказала Сара. – Кошерно или нет – это потом будем думать. А сейчас – ешь. Сейчас все кошерно.

И Боренька понял, что прежняя жизнь не вернется уже никогда, даже если война закончится прямо сейчас, сию секунду. Не будет больше курочки, запеченной на соляной подушке до пронзительно-розовой корочки, не нужно больше прокалывать иголочками мацу, не попробовать уже тянуще-сладкий цимес с грушами и морковкой… А главное – больше не будет портняжной мастерской. Никогда.

 

Ой, вэй!

Было время, были силы,

Да уже не то.

Годы волосы скосили,

Вытерли мое пальто.

Жил один еврей, так он сказал, что все проходит.

Солнце тоже, вэй, садится

На закате дня.

Но оно еще родится,

Жаль, что не в пример меня…

 

Кто же будет одевать их всех потом по моде?..

 

Некоторые сходили на станциях, не в силах выносить давку, духоту и вонь теплушек, переполненных людьми, но большинство стремилось уехать как можно дальше, туда, где не летают страшные самолеты с чужими черными крестами на крыльях, куда не доберется война.

Боренька с Сарой оказались в небольшом поселке, затерявшемся посреди степей Казахстана, и тут их догнала похоронка. Гершеле погиб при обороне Минска, и его узорчатая кипа валялась где-то среди многочисленных снарядных воронок, перепахавших подступы к городу, рядом с рваными и окровавленными пилотками с красными звездочками.

Боренька отупело сидел, прислонившись к саманной ограде, а вокруг бегали местные мальчишки, выкрикивая новую считалочку:

 

Внимание! Внимание!

Говорит Германия!

У нас сегодня под мостом

Поймали Гитлера с хвостом!

А на хвосте записка –

Не подходите близко!

 

Считалочка была смешной, звонкой, но Боренька помнил рвущее душу завывание сирен и вонь теплушек, и ядовитый гул самолетов с черными чужими крестами на крыльях… Вэй! Как далеко еще до того, чтобы поймать Гитлера…

Боренька забормотал:

 

Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет…

 

В памяти всплыло улыбающееся личико Розочки.

Отупение разом слетело с Бореньки. Он побежал в местный военкомат. Широкоплечий, высокий, он кричал, что ему уже восемнадцать. Документы? Мужик, ты что, умом решился? Какие к свиньям собачьим документы! Мы из Минска последним эшелоном ушли, документы где-то и сгинули! Ты, шлемазл поганый, у меня отец погиб, а ты здесь прохлаждаешься? Пусти, говорю, на фронт, гнида!

И Боренька тряс перед лицом ошарашенного таким напором офицера отцовой похоронкой.

Поверили ему или просто очень нужны были солдаты, или не знали, как отвязаться от скандального мальчишки, который сыпал русскими, белорусскими и еврейскими ругательствами, поминал погибшего отца и требовал своего права на геройскую смерть – неизвестно. Но Боренька на следующий день уже оказался в солдатской форме и тяжелых сапогах, а на остриженную голову домашним пирожком улеглась пилотка со звездочкой. Сара только всхлипнула.

– Мама, ты уж дождись, – неловко сказал Боренька. – Я вернусь. Точно тебе говорю, мама.

 

Ой, вэй!

Будет день, и будет пища,

Жить не торопись…

 

Новая жизнь оказалась логическим продолжением первой мирной Боренькиной жизни. Он опять почувствовал себя отличником и комсомольцем, и это было приятно – привычные ощущения давали какое-то подобие стабильности в мире, внезапно сошедшем с ума. В мире, где старый еврейский портной идет на фронт, а кусок сала стоит золотого кольца…

Боренька узнал всю изнанку войны, и она показалась ему похожей на подкладки старых пальто, которые частенько приносили отцу перелицовывать. Сверху – плотная, добротная ткань, а с обратной стороны – расползающийся дырами серый атлас.

Он валялся с пулей в плече в госпитале после Сталинграда, зацепился бедром за снарядный осколок на Курской дуге, ползал на брюхе по бесчисленным полям, перекусывая колючую проволоку и молясь, чтобы поле оказалось незаминированным. Он видел героизм и предательство, высокие душевные порывы и гнусную грязь. Он пил неразведенный спирт и лихо занюхивал рукавом. Он не обращал внимания на вонючие портянки и ухаживал за медсестрами.

Он обдирал до крови тело и душу, но не жаловался. В самые тяжелые моменты, когда казалось, что терпеть уже невозможно, проще броситься грудью на амбразуру и сдохнуть героически, разом покончив с бесконечностью кошмара, Боренька видел портняжную мастерскую, и старый Гершеле сидел, скрестив ноги, прокалывал иглой плотную, неподатливую ткань. И у Бореньки открывалось второе дыхание, и он ловко забрасывал в плюющуюся горячим металлом амбразуру гранату, и успевал откатиться в сторону, чтобы не поймать шальной кусок железа.

В Берлин Боренька вошел капитаном.

Еще в сорок четвертом, получив погоны старлея, Боренька уверился, что вернется домой живым и здоровым. И четвертая его мирная жизнь начала стучаться в отуманенное войной сознание. Бореньке снилась Розочка, красивая до невозможности, улыбающаяся и протягивающая к нему нежные руки.

 

Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет,

шептал Боренька во сне и улыбался Розочке в ответ.

Приятели запасались трофеями, планируя дальнейшую жизнь, только Боренька никогда ничего не брал – ни от убитых немцев, ни во взятых городах. Вторая его жизнь, прочно связанная с еврейской портняжной мастерской, неожиданно заговорила громко, перемежая цитаты Талмуда с молитвами, и Боренька, наблюдая, как друзья показывают друг другу кто часы, кто золотые колечки, тихо бормотал: «Бог отцов наших, Бог Авраама, Исаака и Иакова…» – сам не замечая этого.

– Борька, не будь дураком, с чем с войны вернешься? – говорили ему. – С драными портянками, что ли? Или, думаешь, медали-ордена жрать можно будет?

– Лучше цимес в руках, чем цурес в кармане, – мутно отвечал Боренька и улыбался. – Найдется и для меня трофей.

 

Иногда богаче нищий,

Тот, кто не успел скопить.

Тот, кого уже никто нигде

ничем не держит…

 

Уже в Берлине Боренька наткнулся на полуразрушенную швейную фабрику и вышел оттуда, волоча за собой небольшой, но очень увесистый чемоданчик, плотно перехваченный растрескавшимися старыми ремнями.

С этим чемоданчиком Боренька и отправился на родину.

Молодого капитана Элентоха ставили всем в пример, упирая на его бессребничество. Ведь каждый, кто видел, во что превратилась родная земля после того, как ее перепахали войной, старался прихватить домой как можно больше. Волокли все, что только можно было утащить на себе. Ковры и драгоценности, швейные машинки и одежду, кофемолки и мясорубки, обувь и детские игрушки… Кое-кто из имевших доступ к железнодорожному транспорту, отправлял на родину вагоны добра, набивая их и тканями, и мебелью, и мехами.

Только капитан Элентох уезжал из Берлина с одним небольшим чемоданчиком, в котором явно не могло поместиться ничего ценного. То, что в кузов полуторки этот чемоданчик грузили двое бойцов, никто не заметил.

 

Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет,

Жду тебя домой!

Подпись: Николай II!

выкрикнул Боренька рассветному солнцу, трясясь в кузове рядом со своим чемоданчиком. Он был уверен, что теперь все будет хорошо.

Минск встретил Бореньку пылью разрушенных улиц. Каменное крошево и обгорелые, торчащие во все стороны, доски поразили его. Города не было. Лишь очерченное кровью и разбросанным хламом место, где когда-то стояли дома, бегали дети, отчаянно лаяли собаки, а бродячие коты устраивали крышечные спевки. Вместо райкома комсомола с цветочными клумбами была глубокая воронка, и Боренька долго ходил вокруг, заглядывая в нее, словно разыскивал остатки тех цветов, что в далекой своей жизни рвал для Розочки.

Инженеры утверждали, что отстроить город невозможно – уж очень много каменного крошева с таящимися под ним неразорвавшимися снарядами и авиабомбами. Уж очень много крови и почти ни одного уцелевшего здания. Уже начали планировать новый Минск, в стороне от старого, разрушенного, но минчане не желали отдавать свой город. Нет, если кому-то хочется построить еще один город – пожалуйста! Чем больше городов, тем лучше. Но Минск будет стоять там, где и стоял! Пусть от города остались только пыль и пепел. Это не страшно, ведь именно пылью и пеплом удобряют землю, чтобы она родила стократ. И все больше людей, стекающихся в родной город, выходило по утрам на улицы – разбирать завалы, находить и обезвреживать бомбы и снаряды.

Жизнь понемногу налаживалась, и на окраинах разрушенного в пыль города уже поднимались деревянные бараки – временная мера для решения жилищного вопроса. И Сара ждала Бореньку в одной из таких барачных квартирок.

Соседи были поражены: капитан Элентох, молодой, красивый и неженатый, не привез ничего с войны, кроме обшарпанного чемоданчика! Те, к кому возвращались фронтовики, расстилали пушистые персидские ковры на щелястом барачном полу, в крошечных комнатушках наперебой стучали немецкие «Зингеры», прострачивая модные европейские ткани, хлипкие оконные рамы украшались изящными занавесками, а дворничиха могла выйти с метлой, нарядившись в шикарный лисий воротник, привезенный сыном или мужем из далекой поганой Германии.

Капитан Элентох подарил матери тонкое золотое колечко, похожее на то обручальное, что она отдала на неведомой станции за кусок желтого сала, черное платье из плотного шелка, да пушистую теплую шаль. И все.

Барачные соседи, которые в прошлой жизни были соседями по улице, болтали, что молодой Элентох держит в чемоданчике под кроватью запасное обмундирование и ничего больше.

– Элентохи всегда были голодранцами, – шептали друг другу на ухо. – Это еще Циля Соломоновна говорила! Вот посмотрите на Бореньку! Вернулся – ну, герой! Капитан! Вся грудь в орденах! А что привез? Хоть бы о матери подумал, шлемазл…

Боренька же на соседскую болтовню внимания не обращал. Но, покараулив несколько дней у окошка, занавешенного марлевой шторкой, углядел мелькнувшие во дворе генеральские лампасы и, опознав в их владельце Льва Ильича Лифшица, подхватил свой чемоданчик, помалиновев натугой, и отправился в гости.

Лев Ильич, вспомнив в этой войне былые подвиги гражданской, дослужился аж до генерала и теперь ожидал нового назначения, проживая пока по-простому – в бараке, как и остальные минчане. Правда, его барачная квартира была куда как больше, и в ней имелась не только горячая вода, но даже и телефон, но это уже частности. Розочка была при отце, а Циля Соломоновна умерла еще во время войны от воспаления легких где-то в эвакуации.

Умная Сара сообщила сыну всю эту информацию, и Боренька явился к Льву Ильичу подготовленным.

– Мазаль тов, Лев Ильич, – совсем по-домашнему поприветствовал Боренька генерала и бухнул под ноги чемоданчик. Хлипкие доски пола крякнули и просели от тяжести.

Лев Ильич тряхнул пухлыми щеками, вгляделся в визитера и всплеснул руками – в точности, как любила это делать Циля Соломоновна.

– Боренька Элентох?! Вот уж не ждал! Да каким молодцом! Розочка, ты только посмотри, какой Боренька стал красивый! И капитан!

Он и говорил так же, как говорили на той разрушенной снарядами и бомбами улице, в далекой другой жизни, и это странно не сочеталось с генеральскими лампасами и гордо висящим на проволочных плечиках кителем.

Боренька вздохнул, выдохнул, поднял глаза на Розочку, выглядывающую из-за плеча отца. Нет, не поблекли краски, Розочка была еще красивее, чем помнилось. И четвертая мирная жизнь потянула Бореньку со страшной силой.

 

Девочка моя,

Завтра утром ты опять ко мне вернешься,

Милая моя,

Фэйгелэ моя,

Грустноглазая,

Папа в ушко майсу скажет, засмеешься.

Люди разные,

И песни разные…

 

Дважды раненный, прошедший всю войну, начинавший простым бойцом и закончивший офицером, Боренька твердо посмотрел в глаза Льва Ильича и заявил:

– Да я к вам, собственно, по делу. Жениться вот хочу. На вашей Розочке.

Генерал так и сел от неожиданности. Права была Цилечка покойная, ох, права! Но Розочка об этом шлемазле все время вспоминала… и глаза у нее становились такие мечтательные. Парень-то и правда хорош! А ну, чем не шутит суровый еврейский Бог?

Лев Ильич с любопытством посмотрел на Бореньку и тонко усмехнулся.

– Скажи, а правду говорят, что трофеев с войны ты вовсе не привез? Или, как обычно, брешут наши собаки?

Боренька вернул Льву Ильичу тонкую усмешку.

– Да почти что не привез. Разве что вот, приданое для Розочки, – и он, расстегнув растрескавшиеся ремни, распахнул чемоданчик.

Лев Ильич был героем гражданской войны, директором фабрики, генералом… в общем, всю жизнь он был большим человеком, радеющим изо всех сил за советскую власть, всеобщее равенство и братство. Но где-то в душе его таилась тугая коммерческая жилка, которая, при взгляде на Боренькин чемоданчик, взвыла пронзительной флейтой. Лев Ильич мгновенно понял, какое сокровище привез Боренька в послевоенный город. Этот маленький обшарпанный чемоданчик стоил больше, чем весил. Да что там! За этот чемоданчик можно было купить не только все трофеи, которые сам генерал любовно отобрал для гражданской жизни, но и весь город!

Чемоданчик был плотно набит разнообразными швейными иголками, начиная от самых маленьких и заканчивая солидными иглами для швейных машин.

Мгновенно представив себе будущее Розочки с капитаном Элентохом, генерал Лифшиц одобрительно кивнул.

– Да разве ж я против вашего счастья, Боренька? Бери! Только учти, что моя-то бестолковка так и не научилась шить.

– Ничего, Лев Ильич, отец научил меня за двоих!

Розочка, не разбиравшаяся в тонкостях коммерции, поняла только то, что папа не против, и она может выйти замуж за Бореньку. И Розочка, счастливо улыбнувшись, протянула руки к жениху – в точности, как снилось ему все военные годы.

Когда родилась дочка, вернулась к Бореньке Элентоху и вторая его жизнь – молодой майор Элентох самолично обшивал дочурку, наряжая ее, как куклу. Каждый вечер он сидел на диване, скрестив ноги, как когда-то старый Гершеле, тыкал иглой в неподатливую ткань, украшал бархатные платьица кружевными воротничками и жабо.

Сара потихоньку вздыхала, утирая счастливые слезы:

– Ах, Гершеле, видел бы ты сейчас нашего Бореньку! А ты говорил, что он никогда не научится шить… И вот, посмотри, как вышло: большим человеком стал, а шитье не бросил. И шьет – как ты учил. Никаких машинок!

 

Тихо, как в раю…

Звезды над местечком

высоки и ярки,

Я себе пою,

А я себе крою…

 

 

Вот только третья жизнь затерялась где-то, может, даже в той же снарядной воронке, в которой осталась кипа старого Гершеле. Или завалило ее обломками портняжной мастерской…

Через долгие годы, когда деревья, посаженные на месте мастерской, стали уже большими, а дома, выстроенные рядом, уперлись аж в облака, кусочек третьей жизни вернулся.

– Деда, нарисуй самолет! – просит Бориса Григорьевича внук.

– Деда, лошадку! – требует внучка.

И Борис Григорьевич, поддернув брюки с генеральскими лампасами, усаживается в кресло поудобнее, достает альбом и рисует. Он рисует козу с обломанным левым рогом и выпученными рыжими глазами.

– Это Баська, – объясняет Борис Григорьевич внукам. – Ох, вреднющая же была коза. Из-за вредности рог и сломала…

Рисует старого шарманщика, на плече которого красуется большой белый попугай с предсказательной бумажкой в клюве.

– А это дядя Хаим. Его шарманка была страшно скрипучей, но мы бегали за ним толпами, чтобы послушать… А еще можно было купить бумажку с предсказанием будущего…

Рисует и портняжную мастерскую, в уголке которой непременно виднеется согнутая над шитьем фигура.

– А вот это – ваш прадедушка. Видите, как он сидит? Раньше портные так сидели – скрестив ноги…

Но детям неинтересно слушать про незнакомого прадедушку, который зачем-то скрещивал ноги. Дядя Хаим пугает их – морщинистый старик с попугаем представляется страшным пиратом. Они не хотят козу с обломанным рогом – у них есть замечательные книжки с картинками, и там козочки аккуратненькие, беленькие, и рога у них в целости и сохранности.

– Самолет, деда! Лошадку! Цветочек! Танк! Котенка! – наперебой требуют дети и лезут к деду на колени, чтобы показать, как нужно рисовать котенка и самолет.

– Боренька, да что ж ты дитев страшными рожами пугаешь? – вмешивается Роза Львовна. С годами голос ее стал пронзительным, в точности, как был у Цили Соломоновны, и это иногда смешит Бориса Григорьевича чуть не до слез. – Боренька, да нарисуй дитям цветочек! Что ты, как шлемазл какой, все козу да козу! Овечку нарисуй, коровку, собачку! А Манечка с Левочкой пусть посчитают, сколько у них ножек!

Борис Григорьевич улыбается и послушно рисует. Но к ночи, когда большое семейство утихает, разбредаясь кто спать, кто к телевизору, он снова достает альбом, перебирает листы и рисует пышные клумбы у райкома комсомола, обвисший в летней жаре флаг, покосившиеся домишки на старой горбатой улочке, ребе Исаака, задумчиво вглядывающегося в Талмуд, директора школы с первосентябрьским букетом в руках, раскачивающийся колокол маленькой церквушки…

И чудится ему, что исчезли генеральские лампасы, а он – совсем юный Боренька Элентох, вот-вот побежит за цветами для своей ненаглядной Розочки, провожаемый ворчанием старого Гершеле:

– Сара, кого мы родили? Вэй, этот шлемазл опять будет воровать цветы! Элентохи никогда не брали чужого, даже если это цветок! Боренька, возьми деньги, купи букет, раз уж так надо!

 

Где ты, Виолетт?




Комментарии

  Леонид  АШКИНАЗИ   СЛОЖНАЯ ПРОБЛЕМА


 
Copyright © 2015-2016, Леонид Шифман